Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив
>
 Ленинградская
    хрестоматия
От переименования до переименования.
Маленькая антология великих ленинградских стихов.
 
 М. Кузмин
 А. Ахматова
 О. Мандельштам
 Б. Лившиц
 Д. Хармс
 А. Введенский
 Н. Заболоцкий
 К. Вагинов
 А. Николев
 С. В. Петров
 А. Ривин
 П. Зальцман
 Г. Гор
 Д. Максимов
 Л. Аронзон
 И. Бродский
 С. Вольф
 О. Григорьев
 Е. Шварц
 А. Миронов
 Н. Олейников
 М. Еремин

Олег Григорьев (1943 - 1992)



Слезы

Горькие, длинные слезы из глаз по щекам на плечи
Как парафин из свечек
Каплют,
Пол протыкают,
Соседи снизу визжат —
Слезы мои черепа им насквозь прожигают.

     А семечки от яблоков
     Решил я закопать.
     Не надо будет яблоки
     На рынке покупать.

Один человек жил боком,
Другой — спиной,
А Сатана представлялся Богом,
А Бог прикидывался Сатаной.

     А семечки от яблоков
     Решил я растоптать —
     Не надо будет яблоки
     С веток собирать.

Челвек в моей голове поселился,
Двигает мебелью, кашляет и ругается.
Ходит из угла в угол по комнате,
Голова моя из стороны в сторону качается.
Я травлю его спиртом и кодеином.
Выкуриваю гашишем и табаком.
А он опрокидывает ящики с инструментами,
И вбивает гвозди в затылок молотком.



ВЫХОДЯЩИЙ


           
            При жизни Олег Григорьев выпустил три книжки для детей. С двумя большими перерывами. В первом он побывал на «стройках народного хозяйства», о чем составил лаконическое воспоминание: «С бритой головою, В робе полосатой Коммунизм я строю Ломом и лопатой.» А во втором чуть было не угодил туда же, да был отвоеван изрядно осмелевшей по перестроечному времени общественностью. Затем случился «буклет» — в сущности, сложенный вчетверо неразрезанный лист, пущенный — уж не знаю насколько удачно — в продажу неким философическим кооперативом с одеколонным названием «Лесная река».
            Вовсе не хочу сказать, что этого мало. Иные не видали ни строчки собственной, типографски напечатанной (по крайней мере в пределе Великой Шестеренки). Скорее, это констатация библиографического факта: именно, три книжки и «буклет» (да плюс публикации в детских газетах и журналах). Но Григорьев, конечно, не был «детским поэтом». Не был он и поэтом «взрослым», как простодушно выражаются в своем кругу профессиональные составители «считалок» и «дразнилок». Не был он ни честным эскапистом, ни бесчестным халтурщиком (где проходит между ними граница, лучше не спрашивайте, никто этого не знает и никогда уже, видимо, не узнает). К особой ситуации в литературном процессе привела Григорьева особая «эстетика»*, что лишний раз доказывает, если это еще нуждается в доказательствах, его поэтическую первородность, его — наиредкостнейшую для советского человека — адекватность самому себе.
            Всем известный, но никому не близкий, высоко ценимый, но не вводимый в расчеты (ни в подпольные, ни в паркетные), не нацеплявший маску пьяницы, асоциала и самородка, а — в виде исключения — бывший и тем, и другим, и третьим, Григорьев как бы проскальзывал, что твой Чарли Чаплин в «Новых временах», между зубчатых колес жизненной машины со всеми соответствующими травматическими последствиями для себя как психофизической и социальной единицы, но безо всякой опасности для себя как поэта. «Проблемы выбора» для него не стояло, в самом буквальном смысле — он то ли не знал, то ли не хотел знать о ее «существовании, и это, как видится теперь, на некотором расстоянии от ушедшего времени, и было единственным решением, потому что все возможности оказывались плохи, сам акт участия в выборе делал выбранный путь почти бессмысленным.
            Поэтика Олега Григорьева находится в областях, где натасканный на сумму «вторичных эстетических признаков» взгляд редактора не подозревал вообще никакой поэтики. Было смешно — и большое спасибо. Подобное же, чисто физиологическое воздействие предопределило и «народный успех»** григорьевского стихотворения «про электрика Петрова», положившего основание целому фольклорному жанру, так называемым «садистским частушкам», высвобождавшим и перерабатывавшим ту разлитую в жизни латентную жестокость, которая в полной мере и наигрубейшем виде открывается только сейчас. Народное подсознание так же не опознало в Григорьеве представителя серьезной (что значит: книжной, чуждой, интеллигентской) культуры, как и редакторское. Было страшно — и спасибо еще большее. Но в обоих случаях, поскольку Григорьев не подделывался ни под то, ни под другое подсознание, торговал, так сказать, «готовым платьем», а не «шил на заказ», это не перерождало его авторской сути и ограничивало воздействие от неадекватного использования его стихов (чем он, конечно, мало себя заботил, да и не должен был) чисто терапевтическим эффектом — русские дети двадцать лет проходили на его стихах терапию страхом и терапию смехом, к сожалению, большей частью раздельно, и эта разделенность предопределялась именно что вышесказанной неадекватностью, несоразмерностью их использования.
            Очень распространено мнение, будто Олег Григорьев — «наследник обериутов». Вообще, в их наследники легко зачисляется всякий, кто сподобился вызвать смех у благодарной аудитории и выказал при этом некоторые литературные претензии, — и Дмитрий Пригов, и Владимир Друк, и Игорь Иртеньев — спасибо еще, что не Жванецкий. Не стану сейчас отвлекаться на выяснение слабой смесимости таких явлений, как поэтика обериутов и нынешний московский авангардизм (да и прежний московский авангардизм, крученыховского, что ли, типа), но применительно к Олегу Григорьеву этого вопроса обойти не удастся. Действительно, к «обериутам» (в историко-культурном смысле малосодержательный, но пока что общеупотребимый термин) Григорьев ближе, чем кто бы то ни было из «смешащих», поскольку его стихи, как и стихи Хармса, Введенского, раннего и среднего Заболоцкого***, иногда Олейникова, относятся к серьезной поэзии, то есть способны, в отличие от юмористической версификации, проникать в экзистенциальные состояния сквозь щели между ужасом и смехом. Но вот само соотношение, сам принцип взаимодействия первого и второго, выражаясь не по-русски, и делает всю разницу. Проще всего это сформулировать так: в обериутских стихах (да и в прозе с пьесами) действительно страшно, потому что на самом деле смешно. У Григорьева действительно смешно, потому что по-настоящему страшно. В наше время не надо доказывать близкородственность этих инстинктивных проявлений, но необходимо сказать, что в сфере серьезного искусства одного вне другого практически не существует. Если ощущается только страх, или только смех, или даже и то, и другое, но последовательно, дискретно, а не одновременно, одно в другом (что в чем — вот что принципиально), мы, скорее всего, находимся в сфере чисто (или по современной моде замаскированно) развлекательного.
            У Олега Григорьева своя, оригинальная пропорция этих состояний и свой, оригинальный способ извлечения их друг из друга, что собственно, и обеспечивает ему право называться оригинальным поэтом.
            Есть и другое, не менее важное обстоятельство. «Обериутская» локальная культура (как сейчас уже можно судить не только по основным текстам, но и по «сопутствующему материалу»**** — дневнику Якова Друскина или записям «Бесед чинарей» — была в высшей степени рефлективной. Она наблюдает себя со стороны, строит поведение своих участников по законам высоко-интеллектуальной трагической игры, «трагической забавы», как выразился формально принадлежный, а по сути противоположный ей Константин Вагинов. Она входит н некий мир, мир исходно ужасный, но еще находящийся в процессе стремительного ухудшения историческими (в широком смысле) обстоятельствами.
            Ничего подобного не происходит с миром Олега Григорьева. Он — единственный обитатель стабильной, уже прочно рутинизированной реальности, которую и ощущает в ее и своей единственности — не в процессе, но в результате.
            Обериуты входили в чужой смешно-страшный мир, а Олег Григорьев выходит из своего страшно-смешного мира — он, как и все серьезные писатели наших времен и мест, выходящий. И он сам это знал, может быть, безотчетно, но знал. Иначе бы не появлялись у него, паря над добродушной жестокостью существования, такие чудесные строки, напоминающие о «жителе Рая», как назвал кто-то Леонида Ароизона, поэта как будто генерально чуждого Олегу Григорьеву: «Смерть прекрасна и так же легка, Как выход из куколки мотылька».
            Этот долгий, мучительный выход, который он назвал и был вправе назвать прекрасным и легким, Олег Григорьев — на мой вкус, один из замечательнейших поэтов истекшего тридцатилетия — уже закончил. Прочитанная вами книга**** — попытка посильно показать его поэзию во всей ее неразложимой сложности. Удалась ли эта попытка — судить вам.
           
           
           Олег Юрьев
           
           
           
           * в большинстве случаев было наоборот: выбранная (или навязанная) социальная ситуация диктовала творческую принадлежность.
           
           ** иных почему-то беспредельно восхищающий.
           
           *** подчеркиваю «периодизанию», просто чтобы напомнить о той пещерной простоте, с какою подчас работала вышеупомянутая чарли-чаплинская машина — посадили раннего Заболоцкого, а выпустили позднего.
           
           **** очень часто не менее значительному художественно.
           
           ***** Олег Григорьев. Двустишия, четверостишия и многостишия // Камера хранения. Спб., 1993. Вышестоящий текст служил одним из послесловий к этой посмертно вышедшей книге (вторым был краткий мемуар Б. Ю. Понизовского), но сам текст был опубликован еще при жизни Олега Григорьева в газете „Вечерний Петербург" (эту публикацию он видел и, говорят, был ей рад) и во франкфуртском журнале „Грани".