Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив
>
 Ленинградская
    хрестоматия
От переименования до переименования.
Маленькая антология великих ленинградских стихов.
 
 М. Кузмин
 А. Ахматова
 О. Мандельштам
 Б. Лившиц
 Д. Хармс
 А. Введенский
 Н. Заболоцкий
 К. Вагинов
 А. Николев
 С. В. Петров
 А. Ривин
 П. Зальцман
 Г. Гор
 Д. Максимов
 Л. Аронзон
 И. Бродский
 С. Вольф
 О. Григорьев
 Е. Шварц
 А. Миронов
 Н. Олейников
 М. Еремин
Николай Олейников

Перемена фамилии

Пойду я в контору "Известий",
Внесу восемнадцать рублей
И там навсегда распрощаюсь
С фамилией прежней моей.

Козловым я был Александром,
А больше им быть не хочу.
Зовите Орловым Никандром,
За это я деньги плачу.

Быть может, с фамилией новой
Судьба моя станет иной,
И жизнь потечет по-иному,
Когда я вернуся домой.

Собака при виде меня не залает,
А только замашет хвостом,
И в жакте меня обласкает
Сердитый подлец управдом...
. . . . . . . . . . . . . .

Свершилось! Уже не Козлов я!
Меня называть Александром нельзя.
Меня поздравляют, желают здоровья
Родные мои и друзья.

Но что это значит? Откуда
На мне этот синий пиджак?
Зачем на подносе чужая посуда?
В бутылке зачем вместо водки коньяк?

Я в зеркало глянул стенное,
И в нем отразилось чужое лицо.
Я видел лицо негодяя,
Волос напомаженный ряд,
Печальные тусклые очи,
Холодный уверенный взгляд.

Тогда я ощупал себя, свои руки,
Я зубы свои сосчитал,
Потрогал суконные брюки -
И сам я себя не узнал.

Я крикнуть хотел - и не крикнул.
Заплакать хотел - и не смог.
"Привыкну,- сказал я,- привыкну!" -
Однако привыкнуть не мог.

Меня окружали привычные вещи,
И все их значения были зловещи.
Тоска мое сердце сжимала,
И мне же моя же нога угрожала.

Я шутки шутил! Оказалось,
Нельзя было этим шутить.
Сознанье мое разрывалось,
И мне не хотелося жить.

Я черного яду купил в магазине,
В карман положил пузырек.
Я вышел оттуда шатаясь.
Ко лбу прижимая платок.

С последним коротким сигналом
Пробьет мой двенадцатый час.
Орлова не стало. Козлова не стало.
Друзья, помолитесь за нас!

1934

 

Олег Юрьев

НИКОЛАЙ ОЛЕЙНИКОВ: ЗАГАДКИ БЕЗ РАЗГАДОК  

Олейников Н. М. Число неизреченного. Сост., подг. текста, вступ. очерк и примеч. О. А. Лекманова и М. И. Свердлова. М.: ОГИ, 2015

1. НЕИЗРЕЧЕННЫЙ

Новое издание сочинений Н. М. Олейникова выпущено ОГИ в характерном элегантно-неярком переплете той элегантно-неявной серии, в которой здесь выходят большие, филологически квалифицированно подготовленные книги поэтов 20-30-х годов — идеальный Введенский и не совсем идеальный Вагинов Анны Герасимовой, вероятно, идеальный Заболоцкий Игоря Лощилова (я книжки еще не видел, но знаю Лощилова как выдающегося исследователя Заболоцкого), забавный Нельдихен Максима Амелина... Сразу скажем, чем от них структурно отличается книга Олейникова: отсутствием фирменного документального коллажа в приложении. Причины очевидны: вступительный очерк и без того включает в себя неимоверное количество(1) частично или полностью процитированных документов, отрывков из воспоминаний, статей и писем. Что ж, спереди или сзади, но эффект один: читатель получает взгляд времени на поэта, а не только взгляд поэта (и составителей) на время.

Является ли это издание событием? Любое новое издание Олейникова является событием, но, конечно, не в смысле текстологических сенсаций. Олейниковских стихов так немного, появление новых так редко(2) , что для непосредственного чтения вполне достаточно одного из предыдущих основательных изданий, к примеру, «Стихотворений и поэм» в Большой серии Новой Библиотеки поэта (СПб.: 2000) или «Прочь воздержание!» (СПб.: 2011), в котором к корпусу стихов Олейникова были добавлены обнаруженные за первое десятилетие века стихотворения.

Помимо стихов в «Числе неизреченного» публикуется и проза для детей — познавательного (развивающие загадки) и историко-революционного содержания — очень любопытная, хотя местами и слегка омерзительная. Иногда язык этой прозы вдруг начинает напоминать язык ленинградской детской литературы 60-х годов с ее «глаголом на конец» и параллельными повторами, особенно в «познавательном» сегменте, — в книжках Вл. Арро или Вл. Марамзина, например. Над этой прозой любя посмеивались в Ленинграде: «Петя уроки делать не любит. Папа у Пети уроки делать не любит. Мама у Пети уроки делать не любит. Бабушка у Пети уроки делать не любит. Кошка у Пети уроки делать не любит... » Очень похоже обстоит дело и у Олейникова: «Уже все посетители в столовой между собой спорить начали. Такой шум поднялся, что хоть вон беги. Заведующий столовой то  к одному столу подбегает, то к другому —  просит тишину соблюдать, да на него никто внимания не обращает».  («Кто хитрее? », с. 350). Причины этого сходства — вопрос, требующий отдельного изучения.

Я думаю об Олейникове почти всю свою сознательную жизнь, как минимум, с середины 70-х годов, когда в «Старой книге» на Литейном проспекте случайно наткнулся на ленинградский «День поэзии» на 1966 год с несколькими его стихотворениями. Понятно, что когда в 1989 году вышла «Пучина страстей»(3) со статьей Л. Я. Гинзбург, процесс размышлений интенсивировался, но отнюдь не упростился. В Олейникове, видимо, есть какая-то особая тайна, исключительно важная не только для нашего понимания его, но и для нашего понимания себя. Тайна эта никак не желает разгадываться, иногда кажется, что, в отличие от загадок в детских книжках и журнале «Еж», это загадка без разгадки, что у нас — или скажем скромнее: у меня — просто нет к ней подхода, из чего, конечно, не следует, что и пытаться не нужно. Тем не менее, кое-какие догадки, промежуточные результаты размышлений об Олейникове, воспользовавшись новым изданием как поводом, я все же рискну предложить.

 

* * *

Лидия Яковлевна Гинзбург не понимала Олейникова, его природы и его поэтики, так сказать, горизонтально: он был такой человек, она — другой, и такой человек, как она, не мог себе представить, что люди бывает в принципе не такие, как она. Как она его в молодости испугалась (а Олейников внушал людям настоящий страх своей безжалостностью, свирепостью в издевательствах под видом милых шуток — «никогда не жалей никого», срифмовал его фамилию Маршак: таков Олейников и был!), так и боялась его до самого последнего своего дня. Лишь в глубокой старости набралась храбрости и написала известную статью(4) , где мы видим любопытное взаимоналожение этого страха (почтительного, но и почти физического) и запоздалой возможности поговорить с Олейниковым на равных, если не свысока. Сама же идея «галантерейного языка» — на мой вкус, довольно-таки «вульгарно-социологическая», если вышелушить ее из хороших слов. Получается стиховой «сказ», своего рода рифмованный Зощенко. А для чего? Для борьбы с «мещанством», не иначе. Зачем бороться с мещанством в шуточных стихах, не предназначенных для печати и распространявшихся в Ленинграде конца 20-х — начала 30-х годов в узком литературном кругу? — на этот вопрос ответа у Гинзбург, в сущности, не дано. Но в статье ее много полезных наблюдений и, в первую очередь, интересных воспоминаний.

Лекманов и Свердлов не понимают Олейникова вертикально — как советские интеллигенты 80-х годов не понимают раннесоветского человека, человека на грани между старым миром и новым. Для них, кажется, всё шутки, что не пародии. Зачем шутки, зачем пародии, зачем писать стихи, подражая графоманам, — также неизвестно.

Впрочем, и Анна Ахматова думала, что «так шутят» (передавала Л. Я. Гинзбург). Ее непонимание Олейникова и Хармса было тоже вертикальным, но сверху вниз, с вершины русской литературной культуры, откуда дальше наверх, как она, несомненно, полагала, было уже некуда, только вниз. В лучшем случае, в уплощенное «культурное стихописание» (что в этом сегменте русской поэтической традиции и произошло), а в худшем и почти повсеместном — в пролетарское и мещанское переписывание лозунгов и выписывание чуйств.

Поэтому новым поколениям остаются только шутки и пародии, подниматься и стремиться им некуда, на вершине она, Ахматова (вместе, конечно, с Пастернаком, Мандельштамом и Цветаевой — «квадрига», «коллективный Пушкин»). В этом взгляде есть своя ясность и своя логика. Если выбирать между «галантерейной речью» и шуткой, то шутка, конечно, предпочтительней, но только в том ее понимании, какое было у довоенной Ахматовой (она тоже менялась, в 60-х годах вместо скучного Самойлова ей подарили Бродского, «второго Осю», и она была даже рада потесниться на опустевшей вершине) — бескорыстного наслаждения и бесконечного отчаяния, а не фиги в кармане. 

Когда биография «нашего героя» или «нашего поэта», как во вступительном очерке нередко именуется Николай Олейников (вероятно, исследователи заразились всеразъедающей иронией исследуемого), заканчивается и возникает структурная необходимость высказаться об олейниковской поэтике, Лекманов и Свердлов производят небольшой (относительно общего объема статьи) обзор нескольких работ по поэтике Олейникова — упомянутой статьи Л. Я. Гинзбург, очерка «Олейников и об Олейникове» Софьи Поляковой(5) (страшная ерунда, где автор повсюду видит антисоветчину и сатирические намеки на начальство) и какого-то иностранца, придумавшего теорию интерпретации стихов Олейникова как пересказа различных научных концепций(6) (тоже ерунда, но, по крайней мере, ерунда самостоятельная, изобретенная собственной головой, а не коллективным бессознательным некоего класса, пардон, некоей прослойки(7) ). Эти работы довольно справедливо критикуются, но о собственной концепции поэтики Олейникова у Лекманова и Свердлова, кроме нескольких общих мест и нескольких полезных наблюдений, речи не идет. Это не в укор составителям книги — их можно скорее поблагодарить за более чем многочисленные (а с другой стороны, в значительной степени избыточные) цитаты и выписки из документов, писем, статей и воспоминаний, относящихся к Олейникову и его времени, и за поощрение таким образом нашей возможности думать о нем дальше.

 

2. РАННЕСОВЕТСКИЙ ЧЕЛОВЕК

Может быть, ключом к разгадке (которой, напомним, не существует) является упомянутый выше «раннесоветский человек»(8) ? Тот совершенно особый антропологический тип на лезвии бритвы между старым миром и новым, старой и новой культурой, находившийся к началу 30-х годов в положении практически взвешенном: бритва резала ему пятки, а он танцевал на лезвии, пока мог. Но приходилось или меняться вместе со всем обществом, или погибать. Или и то, и другое. В результате от этого типа, к которому принадлежали и коммунистический казак Олейников, и поэты Хармс с Введенсим, да и Заболоцкий тоже, и беспартийные евреи Друскин с Липавским, почти никого не осталось. Первые трое погибли, Заболоцкий упал и встал совсем другим человеком, автором «Некрасивой девочки», Липавский погиб на войне, Друскин же сидел в ленинградской мгле, впоминал «чинарей» и постепенно смещался от обериутской философии к довольно наивной христологии. Раннесоветского человека, его жестокости, его несентиментальности (которую мы, в большинстве случаев ошибочно, принимаем за цинизм), его цинизма (которого мы в большинстве случаев не замечаем), его веры и его разочарования, его «укрупняющей оптики» — почти планетарного взгляда на вещи, даже на самые бытовые, мы не понимаем, потому что, даже если наш собственный дедушка был раннесоветским человеком, то он или переродился к моменту, когда мы с ним познакомились, или погиб.

Впрочем, можно и проще: Олейников был гений. Гений не умопостигаем негением, да, вероятно, и другим гением тоже. Очень хорошо описал это Евгений Шварц:

Однажды приехали к нам Хармс, Олейников и Заболоцкий. <...> Скоро за стеклами террасы показался Каверин. Он обрадовался гостям. Он уважал их (в особенности Заболоцкого, которого стихи знал лучше других) как интересных писателей, ищущих новую форму, как и сам Каверин. А они не искали новой формы. Они не могли писать иначе, чем пишут. Хармс говорил – хочу писать так, чтобы было чисто. У них было отвращение ко всему, что стало литературой. Они были гении, как сами говорили шутя. И не очень шутя(9) .

Вот мы Олейникова и не понимаем. Пожалуй, этого было бы достаточно, это была бы честная констатация факта: да, не понимаем, но любопытство все же мучит: если мы не можем понять, как устроен он сам, то, может быть, можно понять, как устроены его стихи? Шутка? Пародия? Зачем?

Я бы сказал, что шутка — вещь неформализуемая, зависит от взаимного соглашения сторон: если одна сторона готова принимать оскорбление за шутку, а другая не настаивает на оскорблении, то мы имеем дело с шуткой олейниковского типа. Но пародия с формальной точки зрения в большинстве случаев определяется однозначно. Следует, однако, понимать, с какого вида пародией мы имеем дело. Эта пародия, в отличие от классической литературной пародии, не направлена высмеивающим усилием на используемое стихотворение или на личность его автора. Козьма Прутков сознательно издевался над Фетом или Щербиной, когда их пародировал, — Олейников просто использует тексты, в первую очередь, их «ритмические отпечатки», для каких-то своих других целей. В сущности, речь идет даже не о текстах, а о напевах — о том, что с детства гудит в голове. Очень хорошо это видно (слышно), когда мы наблюдаем, как из напева «На заре ты ее не буди» получается «Ботанический сад»:

В Ботанический сад заходил, —
Ничего не увидел в саду.
Только дождик в саду моросил,
Да лягушки кричали в пруду. ...

1933

Помимо напева в голове могут застревать и лексические мотивы или превращенные словесные формулы. Уже первое известное нам стихотворение Олейника, первый «Кузнечик» («Кузнечик, мой верный товарищ, /Мой старый испытанный друг... », 1926), отсылает скорее не метрически, а текстуально к пушкинскому «Узнику» (10).

Вся эта пародистика — не только у Олейникова, но и у Хармса, Введенского, у Заболоцкого в «Столбцах» — нацелена на практическое использование классической и вообще известной поэзии (кстати, не только русской — мне уже как-то приходилось писать о том, что структурным архетипом для обериутов являлась 2-я часть «Фауста» с ее комбинацией прозаических и стихотворных кусков текста и более чем странными и нетривиально ведущими себя персонажами(11) ). Они как бы едут на ней, как на карусельных кониках, когда оседлывают ее вечно крутящиеся в мозгу ритмы и мотивы. Настоящая агрессия обериутов направлена не на «классический репертуар», а на «символистский театр», на «символистского человека» с его пафосом и его возвышенностью. От этого человека они произошли и возненавидели его — он не выдержал революции, гражданской войны, нищеты и разрухи — и сломался. Осмеяние возвышенного служит уничтожению его в себе, перерождению мальчиков из хороших (хотя местами и очень странных) семей в «раннесоветских людей», поплевывающих на руины и кадавры. В якобы сильных людей.

Олейникову вся эта борьба с символистским человеком в себе была вроде как и ни к чему — в нем такого человека не было. Предметом его первоначальной пародии являются скорее они, его новые друзья, и весь ленинградский литературный круг, в который он попал из глубокой провинции, из кровавой каши гражданской войны на Юге России. Он уже был сильным человеком, пережившим непредставимое. Олейников пародирует их, «пародистов», его бытовой и поэтический (анти)пафос, его травестия – двойной возгонки. Правда, его репертуар «транспортирующих текстов», «напевов» гораздо уже — тут, несмотря на самообразование гениального человека, играет свою роль разница между провинциальным четырехклассным училищем вкупе с незаконченной учительской семинарией и «гимназическим курсом» (хотя гимназий уже не было, но «гимназические курсы» в целом пока что сохранялись в советских школах). Но «раннесоветский человек», и не обязательно интеллигент, держал у себя в голове неимоверное количества стихотворного материала, который постоянно вылезал и подстилался, когда он принимался за оригинальное творчество. Все люди этого времени, каких я знал, и в самой глубокой старости(12) сохраняли и культивировали это качество — помнить наизусть всю серьезную русскую поэзию с XVIII века по середину ХХ-го, а некоторые еще и несерьезную. Таким образом, мы просто не можем произвести доскональное сравнение корпуса стихов Олейникова с необъятным морем песенок, куплетов, частушек, романсов, да и просто популярных (и, как правило, плохих) стихов конца XIX — начала ХХ века, бывших в России в ходу и в дореволюционное, и в революционное, и в пореволюционное время. Характерный пример в этом смысле стихотворение «Алисе» («Однажды, яблоко вкусив... »). Его связь со знаменитой студенческой песенкой несомненна: «Колумб Америку открыл, / Страну для нас совсем чужую. / Дурак! Он лучше бы открыл /На Менделеевской пивную!» Но имеет ли эта связь какое-либо содержательное, то есть образное значение? Сомневаюсь.

Школьная программа и внеклассное чтение дореволюционных школ Российской империи играли роль само собой. Возьмем снова ясный случай — «Замок Смальгольм» Вальтера Скотта в переводе Жуковского («До рассвета поднявшись, коня оседлал / Знаменитый Смальгольмский барон... »), который отчетливо, хотя и не абсолютно точно, отражается в забавном стихотворении «Маршаку позвонивши, я однажды устал... ».

Итак, ранний Олейников пародирует своих обериутских друзей, которые в свой черед осмеивают (в смысле высокой пародии) «театр символизма», оставаясь при этом его плотью и кровью, то есть — еще раз подчеркнем — он пародирует пародию. Один из методов обериутской высокой пародии — деперсонализация, исключение или выведение на край зрения собственного «я»: возвышенность и значительность символизма провисают и обвисают, как платье на шестке, и оказываются нервно-веселящей высокопарностью и трагикомическим безумием. Олейниковские длинные эпиграммы — корректив и комментарий к обериутскому театру, они как бы говорят: это всё есть и в вас, и в нас, как ни меняй фамилии.
 
«Перемена фамилии» — главный документ этой возвратной персонализации обериутского мироздания (13). Ответ на него — в «Старухе» Хармса с ее, впрочем, очень мягкой, карикатурой на карикатуриста (считается, что сардонический друг рассказчика Сакердон Михайлович — это Олейников). Здесь демонстрируется собственный, не отраженный из «старой культуры» мистический потенциал убогого советского быта. Хармс как бы говорит: надо дойти до самого дна и толкнуться вверх. Олейников уже ничего не может ответить: он расстрелян в 1937 году.

Но пока был жив, Олейников упорно тыкал Хармса, Введенского (в большей степени), Заболоцкого (в меньшей) в то, что остается по отстранении собственной личности и полного сдутия и оседания «символов»: на виду остается предреволюционный, он же раннесоветский хам, пошляк и графоман(14) . Этот комментарий к деятельности «много об себе понимающих» друзей легко отличить от основной массы стихотворных шуток и стихов на случай — они не имеют явного адреса, а изображают «мир вообще» — в виде «таракана, попавшегося в стакан» или «жареного карася на сковородке»(15) и пользуются в большей степени нарочито графоманской интонацией, чем классическими «напевами» (16).

Взглянем, однако, на другой слой олейниковских текстов — на все эти стишки на дни рожденья и прочие даты, а то и просто вместо подарка при приходе в гости — подчас ядовитые, очень часто нескромные, в любом случае почти всегда издевательские и в подавляющем большинстве случаев очень высокого поэтического качества посвящения Лидочкам, Генриеттам Давыдовнам и прочим, в основном, дамского полу коллегам и знакомым, — а они зачем? Зачем были нужны они Олейникову, почему он вкладывал в них столько настоящей поэзии и настоящей язвительности?

 

3. ПРАКТИЧЕСКОЕ ВЫТЕСНЕНИЕ КОМПЛЕКСОВ

Конечно, с одной стороны, в этой загадке нет никакой загадки — когда бедного поэта зовут в гости, то хотя бы поздравительный или просто восхвалительный стишок он должен принести, если не может (или не хочет) принести букет или бутылку. Это и в наши времена было не иначе(17) . Стихотворные шутки, эпиграммы и т. п., помимо всего прочего, вещь совершенно обычная и повсеместная в литературном обиходе, а уж в журнальных и издательских редакциях всяко. Но для чего нужно было под видом милой шутки впрыскивать яд?

Ниточка, иголочка,
Булавочка, утюг...
Ты моя двуколочка,
А я твой битюг...

Ты моя колясочка,
Розовый букет,
У тебя есть крылышки,
У меня их нет.

Женщинам в отличие
Крылышки даны!
В это неприличие
Все мы влюблены. ...

                    («Посвящение», <1928>)

И ничего не скажешь — шутка же, да и стихи хорошие!

С другой стороны, нешуточная интенсивность этих стихов очевидна. Их качество избыточно с точки зрения их назначения, а «обидность» прямо этому назначению противоречит.

Мое рабочее предположение: Олейников, попав в Ленинград — огромный, подавляюще прекрасный, хотя и подразрушенный советской жизнью город — испытал по первости своего рода «культурный шок». Этот шок он и вымещал на всех окружающих и в меньшей степени на редакционных машинистках и маршаковских редакторшах, а в большей на друзьях — на Евгении Шварце, например, который и через два с половиной десятка лет в своей «Телефонной книжке»(18) с содроганием вспоминает, как мучил его обожаемый друг. Речь, конечно, шла не о действительном отношении к Олейникову окружающих (его сразу начали любить и бояться), а о его самоощущении или о его страхах. То есть, прошу прощения, за любительский фрейдизм, это было своего рода вытеснением комплекса неполноценности — бытового и культурного. Самое интересное, что это удалось! — с помощью «свирепости» или попросту действием времени комплексы вытеснились, Олейников доказал себе, что он не дурацкий «Макар Свирепый» и не его племянник (чтобы не сказать сын) «Колька Свирепый», а человек, находящийся полностью на уровне и даже выше уровня талантливейшей и образованнейшей литературной публики. Только из этого ощущения возникла для него внутренняя возможность начать писание стихов «открытым способом», не маскируясь.

Мы даже можем примерно определить, сколько на это ушло времени — пять или шесть лет, с 1926-го, с переезда в Ленинград, по 1932-й. В этом году он вдруг, параллельно своей стихотворной роли, по выражению Хармса, «злого насмешника», начинает вдруг сочинять стихи «стихов ради». Стихи, в которых нет непосредственного обращения к конкретным людям, машинисткам и редакторшам, — они обращены либо ни к кому, либо к себе. Связано ли это было и с тем, что коммунист Н. М. Олейников, «Макар Свирепый», усомнился в правоте, которая вела его по жизни в ранние годы(19) , и стал «усомнившимся Макаром»? — этого мы не знаем. В большинстве случаев, особенно в начале этого процесса эмансипации от «литературного быта», такие стихи выведены за пределы простой и бойкой силлаботоники —по большей части они написаны длинными (разносложными рифмованными) стихами: «В траве жуки проводят время в занимательной беседе. // Спешит кузнечик на своем велосипеде. ... ». В конце жизни Олейников приноровляется использовать регулярную силлаботонику для своих «нешуточных», «безадресных» стихотворений — результат иногда шокирующе напоминает не только стихи его друзей-обериутов: «В чертогах смородины красной / Живут сто семнадцать жуков, / Зеленый кузнечик прекрасный / Четыре блохи и пятнадцать сверчков. ... » (1934), но и «метафизическую лирику» позднего Кузмина или Мандельштама второй половины 20-х годов (Олейникова такое сопоставление привело бы в ужас, он ненавидел Мандельштама(20) ): «Графин с ледяною водою, / Стакан из литого стекла... » (1937). Но, поскольку «светская жизнь» с днями рождения знакомых и ядовитыми посвящениями продолжалась, что вызывало параллельную продукцию «стихов на случай», то стоит примерно перечислить «серьезные» (не в смысле антонимии к шуточным, а в смысле ощущаемого авторского отношения, литературной, с точки зрения автора, самодостаточности) стихи Николая Олейникова(21) .

     1. Самовосхваление математика (1932?)
     2. Хвала изобретателям (1932?)
     3. Служение науке (1932)
     4. Озарение (1932)
     5. Затруднения ученого (1932)
     6. Смерть героя (1933). Здесь насекомые не в шутку, они присутствуют физиологически и являются не риторическим, а образным средством. Ср. обоих «Кузнечиков”:
     7. Кузнечик (1933)
     8-10. Песни из к/ф «Леночка и виноград» с гениальной «Песней цыгана» (1936):

Купил я дугу, колокольчик и кнут, 
Уздечко и колечко, ведро и хомут. 
Чабары, чавары...

Начистил уздечко, начистил хомут. 
В сапог я засунул новенький свой кнут. 
Чабары, чавары...

В ведерко набрал я — коня напоить. 
Вот только коня позабыл я купить. 
Чабары, чавары...


     11. «Графин с ледяною водою... » (1937)
И, наконец:
     11. «Птичка безрассудная... » (1937)
     12. «Неуловимы, глухи, неприметны... » (1937) — два стихотворения, написанные практически уже «оттуда», во всяком случае, в полном и отчетливом понимании скорого конца. Интересны эти стихи и возвращением к интонационным схемам гражданской лирике 80-90-х годов XIX века, чего ожидать уже как-то не приходилось.
Вот, кажется, и все, если не считать неудачного цикла «В картинной галерее» (да, поэт, пишущий всерьез, не защищен от поражений) и двух поэм, вполне прекрасных. В принципе, строить предположения о том, как бы писал некто, если бы не умер, некорректно, но в данном случае направление движения Олейникова совершенно очевидно.

 

4. ЗАГАДКА ТАРАКАНА

Остается если не решить, то хотя бы поставить вопрос о причинах и следствиях настойчивого использованмия в стихах Олейникова насекомых, в значительно меньшей степени рыб и птиц в качестве «образостроительного материала” — как в «стихах на случай», так и в метафизических пародиях («Карась», «Таракан», «Надклассовое послание» и др.) и в поздних «стихах для себя» — «Что выражает маленький кузнечик? / Каков его логический состав?» (1933). Что же он выражает и каков его логический состав? Чем привлекали Олейникова и зачем нужны ему были все эти мухи, блохи, тараканы и царь зверей кузнечик?

Прежде всего, отметим, что насекомые, рыбы и птицы Олейникова не являются абстрактными сущностями, как бы ужавшимися и отраженными в кривом зеркале пародии, одичавшими символами обериутов — вспомним «двух точильщиков-жуков» Хармса: они занимаются не своим прямым делом, точением древес, а некоей чисто символической деятельностью — рисуют на лице подруги поэта (другое дело, что символическое потеряло у обериутов ключ, не определишь, что что значит, — но в этом, собственно, и заключалась обериутская процедура — смещенное использование символов). Олейниковские жуки и кузнечики не теряют или же не полностью теряют свою природу. Даже получив человеческое имя, блоха Петрова остается блохой, а жук-буржуй и жук-рабочий — до какой-то степени жуками. Даже попавшись в стакан к вивисекторам, таракан не теряет свою рыжую шестиногую насекомость. Строенье бабочки и под увеличительным стеклом окажется энтомологически реальным строением, а не указующим куда-то перстом. То есть не пародийным символом, как у обериутов, и не спародированным пародийным символом (Олейников уже в 1926 году, то есть отдельно от обериутской продукции, сочинил своего «Кузнечика» и продолжал в том же духе независимо от них), но чем же тогда?

Можно предположить — но только предположить! — что мухи, блохи и кузнечики для Олейникова обеспечивают незараженность текста литературой — то есть всей старой культурой. Олейников, вполне возможно, считал всю эту культуру трупом, заражающим новое, нарождающееся трупным ядом умилительной пошлости. Он тоже хотел, чтобы все было «чисто», и это у него получалось. Насекомые как бы освобождали от обязательств по отношению к старой культуре, за ними не было следа поэтической инерции, их нельзя было заподозрить в том, что они ангелы, борцы за народную правду, символы духовной реальности и т. д. и т. п. Насекомые были свободны и были новы.

А может быть, они ему просто с детства нравились! Бывают же дети, которые любят кузнечиков и жуков и обрывают им из этой любви ножки и усики. Может, и Коля Олейников был такой же? Этого нам знать неоткуда.

                                                                               Франкфурт, в декабре 2015 г.

 

________________________________________________

(1) Объем предисловия 200 (двести) книжных страниц! Стихи и поэмы занимают 110 страниц вместе с коллективными и приписываемыми сочинениями.

(2) В нашем издании впервые опубликованы лишь три песенки для кино — увы, незамечательные.

(3) Олейников Н. М. Пучина страстей. Л.: Сов. писатель, 1989.

(4) Гинзбург Л. Я. Николай Олейников // Олейников Н. М. Стихотворения и поэмы / Вступит. ст. Л. Я. Гинзбург. Биогр. очерк, сост., подгот. текста и примеч. А. Н. Олейникова. СПб.: Академический проект, 2000 (Новая Библиотека поэта).

(5) Полякова С. В. «Олейников и об Олейникове» и другие работы по русской литературе. СПб.: 1997

(6) Наринс Дж. В. Олейников и наука // Научные концепции двадцатого века и русское авангардное искусство. Белград: 2011.

(7) Не будем отрицать воздействия научной, математической, иногда биологической терминологии на стихи Олейникова — но через нее они все же не понимаются.

(8) Ср.: «Был в России в XX веке один почти не замеченный (из-за кратковременности и эфемерности существования) социокультурный тип – человек раннесоветский. Не “раньший человек”, немного потертый интеллектуал Серебряного века, допевающий свою козлиную песнь среди тупых пролетариев. Не “совок” в привычном понимании – не знающий альтернативы обществу, в котором он вырос. Не то и не другое. Раннесоветская культура очевидна в своих артефактах: Бабель, “Двенадцать стульев”, Зощенко, театр Мейерхольда, селедки Штернберга, женщины Дейнеки, первая симфония Шостаковича… А вот стоящий за всем этим (сформированный всем этим?) человеческий тип мало представим. Его нельзя привязать к определенным годам рождения – скажем, приписать принадлежность к этому типу всем, встретившим Февраль и Октябрь подростками. Не сходится: Даниил Хармс – едва ли раннесоветский человек. Даниил Андреев – точно нет. А вот Николай Олейников, родившийся еще в 1898-м, успевший поучаствовать в гражданской войне, он, пожалуй, соответствует основным параметрам. Кто еще? Лидия Гинзбург. Варлам Шаламов… (Ну а Платонов? – это индивидуальная мутация раннесоветского человека, безумная внутривидовая вариация, вроде двухметрового огурца. Каковым, собственно, и приличествует быть гению). На самом деле таких людей было довольно много. ... ». Шубинский В. И. Карлуша Миллер // Октябрь, 2005, № 6. С конкетными персональными определениями можно спорить, но само явление подтверждается вполне убедительно.

(9) Шварц Е. Л. Живу беспокойно... (из дневников). – Л.: Советский писатель, 1990.

(10) Оно бы отсылало еще ближе к известной каждому песне «Орленок» («Орленок, орленок, мой верный товарищ... »), но та, по официальной версии, была написана Я. Шведовым в 1936 г, Существует, если не является позднейшей подделкой, и белогвардейский, белоказачий вариант «Орленка», который Олейников мог бы слышать во время гражданской войны на Дону. Таких загадок и неожиданностей можно ожидать почти от каждого олейниковского стихотворения.

(11) См.: Юрьев О. А. Заполненные зияния. Книга о русской поэзии. М.: НЛО, 2013 // Геннадий Гор: Заполненное зияние – 2.

(12) Чтобы не звучать голословно: например, Э. Л. Линецкая (1909 – 1997), в чей семинар по стихотворному переводу с западноевропейских языков я несколько лет ходил в 1980-х годах. Она знала неимоверное количество стихов наизусть и рассказывала о людях, знавших больше ее.

(13) «Пойду я в контору „Известий“, / Внесу восемнадцать рублей / И там навсегда распрощаюсь / С фамилией прежней моей. // Козловым я был Александром, / А больше им быть не хочу. / Зовите Орловым Никандром, / За это я деньги плачу. ...» (1934).

(14) Ср.: «Птичка скачет, птичка вьется / Под названием скворца, / Из уст сладка песня льется / На унылые сердца...» (Л. Лундин. «Вестник весны», цит. по чрезвычайно богатой и интересной по материалу статье Олега Лекманова «Русская поэзия в 1913 году (1-я часть)» // Новое литературное обозрение, № 119, 2013, с. 147). На этом маленьком примере мы видим заодно, что в источники Олейникова не стоит записывать то одного, то другого «несправедливо забытого стихотворца», как это нынче любят — его непосредственные источники, по крайней мере, в первом периоде его стихописания, — справедливо забытые стихотворцы.

(15) Здесь не могу удержаться, чтобы не поправить комментарий Лекманова и Свердлова по поводу корюшки: не следует трактовать эту любимую рыбку ленинградского народа в прошедшем времени — она еще существует, хотя стала дорога и редка.

(16) Графоманы — и графоманы жизни (тут уместно всполнить «естественных философов», которых коллекционировал Хармс) — пользовались любовью и интересом «раннесоветского человека». Для Заболоцкого капитан Лебядкин, в близости к которому его укоряла Анна Ахматова, был «хороший поэт», эстетика «естественной философии», «естественной поэзии» и «естественного поведения» была близка этому поколению.

(17) Напомню стихи, поднесенные Иосифом Бродским и Яковом Гординым А. С. Кушнеру на день рожденья 1970 года: «...А эти лучшие умы: / Иосиф Бродский, Яков Гордин - / на что любой из них пригоден? / Спасибо, не берут взаймы. // Спасибо, поднесли стишок, / А то могли бы просто водку / глотать и драть без толку глотку, / у ближних вызывая шок».

(18) Шварц Е. Л. Телефонная книжка. СПб.: Искусство, 1997.

(19) Только что вынырнула партхарактеристика Олейникова, в которой утверждается, что он-де из-за политических расхождений убил своего отца. Отца он действительно ненавидел, но я погодил бы верить этой, скорее всего, самим Олейниковым и составленной характеристике (вспомним справку, что он «действительно красивый» — юмор типично олейниковский) и подождал бы независимых свидетельств (данных каменского архива или опросов старожилов, которые по рассказам родителей и дедов могли что-то знать).

(20) «Олейников Мандельштама ненавидел и о том, кого презирал, говорил сквозь зубы: – Ему, наверно, нравится Мандельштам...» (Харджиев Н. О Хармсе // Харджиев Н. Из последних записей / Публ. М. Мейлаха // Studi e scritti in memoria di Marzio Marzaduri a cura di Giovanni Pagani-Cesa e Ol’ga Obuchova. – Padova: CLEUP, 2002). Олейников по сравнению с Хармсом и Введенским был в положении «интеллигентного еврея в первом поколении», каким был Мандельштам в среде акмеистов. В этом же положении был и Заболоцкий, но у того не было ни внутренней нервности Олейникова, ни комплекса отступничества – как и Мандельштам, Олейников «лишился чаши на пире отцов», потому что потянулся к новому, светлому, прекрасному – «мировой культуре» (она же социализм). Разница заключалась в том, что Мандельштам так и не разочаровался в «мировой культуре», а умный и циничный Олейников довольно рано осознал, что пошел за пшиком. И в Мандельштаме он ненавидел и эту неразочарованность в пшике.

(21) Упаси бог, я не пытаюсь принизить «несерьезные», «обращенные», «шуточные» стихи Олейникова. Они были по-прежнему прекрасны — жестоки, смешны, серьезны. Но «новые стихи» действительно от них отличаются — по вектору, говоря по-олейниковски научно.