Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив
 Ленинградская
    хрестоматия
От переименования до переименования.
Маленькая антология великих ленинградских стихов.
 
 М. Кузмин
 А. Ахматова
 О. Мандельштам
 Б. Лившиц
 Д. Хармс
 А. Введенский
 Н. Заболоцкий
 К. Вагинов
 А. Николев
 С. В. Петров
 А. Ривин
 П. Зальцман
 Г. Гор
 Д. Максимов
 Л. Аронзон
 И. Бродский
 С. Вольф
 О. Григорьев
 Е. Шварц
 А. Миронов
 Н. Олейников

Николай Заболоцкий (1903 - 1958)



МЕРКНУТ ЗНАКИ ЗОДИАКА


Меркнут знаки Зодиака
Над просторами полей.
Спит животное Собака,
Дремлет птица Воробей.
Толстозадые русалки
Улетают прямо в небо,
Руки крепкие, как палки,
Груди круглые, как репа.
Ведьма. сев на треугольник,
Превращается в дымок.
С лешачихами покойник
Стройно пляшет кекуок.
Вслед за ними бледным хором
Ловят Муху колдуны.
И стоит над косогором
Неподвижный лик луны.

Меркнут знаки Зодиака
Над постройками села,
Спит животное Собака,
Дремлет рыба Камбала.
Колотушка тук-тук-тук,
Спит животное Паук,
Спит Корова, Муха спит,
Над землей луна висит.
Над землей большая плошка
Опрокинутой воды.
Леший вытащил бревешко
Из мохнатой бороды.
Из-за облака сирена
Ножку выставила вниз,
Людоед у джентльмена
Неприличное отгрыз.
Всё смешалось в общем танце,
И летят во все концы
Гамадрилы и британцы,
Ведьмы, блохи, мертвецы.

Кандидат былых столетий,
Полководец новых лет,
Разум мой! Уродцы эти —
Только вымысел и бред.
Только вымысел, мечтанье,
Сонной мысли колыханье,
Безутешное страданье, —
То, чего на свете нет.

Высока земли обитель.
Поздно, поздно. Спать пора!
Разум, бедный мой воитель,
Ты заснул бы до утра.
Что сомненья? Что тревоги?
День прошел, и мы с тобой —
Полузвери, полубоги —
Засыпаем на пороге
Новой жизни молодой.

Колотушка тук-тук-тук,
Спит животное Паук,
Спит Корова, Муха спит,
Над землей луна висит.
Над землей большая плошка
Опрокинутой воды.
Спит растение Картошка.
Засыпай скорей и ты!


1929


               ВЫМЫСЕЛ И БРЕД
(Николай Заболоцкий и его великое заклинание).


     1

     …Может быть, именно из-за великолепной безличности своих стихов он так рельефен и представим в быту: по крайней мере, легче представить, как он двигался, говорил, молчал, чем то же – в случае Мандельштама, Ахматовой, Пастернака, Кузмина. Его жизненное поведение даже отчасти не было произведением искусства – если не считать искусством тщательное и напряженное приведение себя к так называемой бытовой норме. Можно лишь предположить, какие патологические бездны стягивал стальной душевный скафандр «Карлуши Миллера», русского-немца – но это была не литературная, а защитная житейская маска, ни от чего, впрочем, не защищавшая. Если что-то и защищало его – то это плебейская хитреца, гибкость и покладистость, готовность лишний раз козырнуть участковому, по возвращении из Италии написать антиимпериалистические стишки, поставить на видное место на книжной полке собрания сочинений «основоположников» (чтобы домработница-стукачка доложила куда надо…). Но при этом за всю жизнь, кажется – ни одной подписи под чем-то совсем уж мерзостным и унизительным (а Василий Гроссман, чья «жизнь и судьба» драматично скрестилась с судьбой Заболоцкого в пятидесятые, чья вольнолюбивая болтовня так раздражала пуганого поэта – он-то покорно подписал в начале 1953, вместе с другими «советскими культурными деятелями еврейской национальности», известное обращение…), ни одной руки, поднятой на погромном собрании. И почти невероятная стойкость на допросах в 1938, спасшая, видимо, жизнь и ему самому, и многим другим. Плебей и рыцарь. Человек сильных чувств и сильных страстей («Дай войти в эти веки тяжелые, в эти темные брови восточные, в эти руки твои полуголые…»), не умеющий и не желающий выражать их в жизни – ни страстей, ни чувств. Эгоцентрик и человек долга.

     2

     Было в России в XX века один почти не замеченный (из-за кратковременности и эфемерности существования) социокультурный тип – человек раннесоветский. Не «раньший человек», немного потертый интеллектуал Серебряного Века, допевающий свою козлиную песнь среди тупых пролетариев. Не «совок» в привычном понимании – не знающий никакой альтернативы обществу, в котором он вырос. Не то и не другое. Раннесоветская культура очевидна в своих артефактах: Бабель, «Двенадцать стульев», Зощенко, театр Мейерхольда, селедки Штернберга, женщины Дейнеки, первая симфония Шостаковича… А вот стоящий за всем этим (сформированный всем этим?) человеческий тип мало представим. Его нельзя привязать к определенным годам рождения – скажем, приписать принадлежность к этому типу всем, встретившим Февраль и Октябрь подростками. Не сходится: Даниил Хармс - едва ли раннесоветский человек. Даниил Андреев – точно нет. А вот Николай Олейников, родившийся, казалось бы, в 1898, успевший поучаствовать в Гражданской Войне – он, пожалуй, соответствует основным параметрам. Кто еще? Лидия Гинзбург. Варлаам Шаламов… (Ну а Платонов? - это индивидуальная мутация раннесоветского человека, безумная внутривидовая вариация, вроде двухметрового огурца. Каковым, собственно, и приличествует быть гению).
     На самом деле таких людей было довольно много. Если каждый человек нашего поколения вспомнит своих дедушку и бабушку - примерно в четверти, если не в трети случаев попадание будет точным. Приметы: конструктивный, инструментальный подход к культуре, жесткий и полностью свободный от сентиментальности взгляд на мир и человека, при этом - способность увлекаться самыми глобальными миропреобразовательными идеями… Что еще? Естественный демократизм, известная широта и терпимость в том, что касается бытового поведения, но очень часто – нетерпимость идейная. Заболоцкому почти все перечисленные черты присуши. Собственно, все, кроме бытовой терпимости.
     Между 1945 и 1953 годом с этими людьми что-то случилось. Почти со всеми. Изменились их фотографии: появилась нездоровая полнота (наскоро отъелись после нескольких лет серьезного голода), а главное – взгляд стал у всех одинаковым, каким-то испуганно-сытым. Некоторые к зрелым шестидесятым заново научились смотреть по-другому, по-разному; другие так и остались с испуганно-сытым взглядом, с блеклым жиром под кожей до смерти. Заболоцкий до шестидесятых не дожил.
     Здесь, кстати, разгадка того, что случилось с его поэзией. Не лагерь его сломал. Сейчас уже очевидно, что самые высокие и пронзительно-безмятежные стихи «второго Заболоцкого» - «Лесное озеро» и «Соловей», написаны, вопреки фиктивным датам, не в 1938 или 1939 году (хотя, может быть, и задуманы на этапе…), а в 1944 в алтайской ссылке, по выходе на поселение. Да и все, созданное в 1946 в Москве – «Гроза», «Бетховен», «В этой роще березовой», «Читайте, деревья, стихи Гесиода» - стихи того же поэта: не автора «Столбцов», конечно (тот давно уже почивал в воздушной могиле), но творца «Лодейникова», «Осени» и «Птиц». То, что произошло, произошло потом - с ним и с другими. И не в страхе как таковом дело. В тридцать седьмом было, конечно, страшнее, чем, к примеру, в сорок девятом. В сорок девятом было безнадежнее. Особенно – раннесоветским людям, которые не могли, как последние могикане «старого мира», надменно дистанцироваться от окружающего. Общество, дошедшее до крайних пределов свирепой провинциальности, было их обществом, их родиной.
     Заболоцкий, конечно, очень уязвим в своей стихотворческой эволюции. То ли дело Пастернак, чье опрощение и отступление было благородным на взгляд, происходящим как бы под влиянием только внутренних импульсов, без жертв изяществом и высотой слога, без «Ходоков у Ленина» (у Пастернака даже обращение к ленинской-сталинской теме выглядит вольным капризом маэстро – «Высокая болезнь», «Художник»…), а главное – без сентиментальных виршей вроде пресловутой «Некрасивой девочки». Только не надо забывать, что у Заболоцкого не было в юности дружбы со Скрябиным и изучения философии в Марбурге, а Пастернака в зрелости – восьми лет «далеко от Москвы». И потом у Пастернака-прозаика есть своя «некрасивая девочка», под названием «Доктор Живаго».
     Кстати, чтобы совсем уж с ней, с этой девочкой, покончить, многие ли помнят, в каком году это стихотворение написано? В 1955. В том же году в Америке появился один знаменитый роман про красивую девочку.

     3

     Заболоцкий – писатель-разночинец, и это очень важно. Его судьба хорошо читается через судьбы русских служилых литературных разночинцев XVIII века. Пастернак, Ахматова, даже Мандельштам рядом с ним – дворяне; собственно, модернизм как раз и даровал любому художнику аристократическое самосознание. Пастернак и Мандельштам писали с дилетантской дерзостью, как будто у них были имения в подмосковной, хотя у Пастернака была только переделкинская дача и гора переводческой халтуры, а у Мандельштама вообще ничего не было. Хармс и Введенский, конечно, «дворянами» не были, но у обоих, кажется, было ощущение (у Введенского естественное, у Хармса скорее воспитанное в себе) жизни в загробном мире, на одном из кругов ада, где о литературном успехе речи идти не может – только об удовлетворении голода, естественной философии, сексе, игре.
     Заболоцкий же нуждался в обществе и государстве, и его отношения с последним не могли быть вольным служением независимого землевладельца. Организатору мира, учителю, обозначителю смыслов, ему нужны были указка, авторитет, трибуна, чин… и штык (так гениально им воспетый), и даже, может быть, шпицрутен. Ему бы, как его любимому Гете, быть первым министром в карликовом королевстве, хотя, конечно, страшно вообразить себе, что бы он там наадминистровал. «Конские свободы и равноправие коров». Между тем масштаб тут был именно гетеанский, и это видно хотя бы по тому, как перестраивал он свою поэтику, увидев, что в наличном виде она государству и обществу не нужна. После великого первого Заболоцкого – чуть менее богатый и оригинальный, но все же замечательный второй; после второго – третий: безнадежно ослабленный и раздавленный, а все же в своем роде, при известном отборе хороший поэт – и отдельный от двух первых. Человек, в котором хватило творческого материала на трех разных поэтов… Как проявилась бы эта широта возможностей в условиях более благоприятных? В какую сторону пошло бы его развитие? Может быть, на эти возможности, о которых мы уже никогда не узнаем, намекает великое «Прощание с друзьями» и еще два-три случайно вырвавшихся поздних стихотворения, где уже нет ни гротеска, ни одического напора, а есть жуткая отчетливость нечеловеческого мира, где – «корни, муравьи, травинки, вздохи, столбики из пыли».
     Понять многое о его неосуществившейся судьбе можно по тому, как он переписал задним числом свои ранние стихи. Считается, что он только ухудшил их, но не все так просто. Иногда поздний вариант заметно слабее раннего («Ивановы», где исчезло прекрасное – «…кому сказать сегодня «котик»»; правда, сочная зощенковская строчка – «…ногами делая балеты» заменена не худшей, а то и лучшей: «…поигрывая в кастаньеты»; это – преднамеренная или нет - компенсация исчезнувшей в другом стихотворении Германдады; «Гишпанский Ленинград», перефразируя поэта более поздней эпохи). Иногда не слабее. Одно стихотворение – «На рынке» - заметно улучшилось. Но дело даже не в качестве (в конце концов, это дело вкуса), а во внутренней логике. Не случайно неточные рифмы сплошь заменены точными. Ранний Заболоцкий – поэт увесистых и смешных слов-вещей-форм, но их очертания расплывчаты, они являют свои границы лишь в соприкосновении и неполном слиянии. В 1958 он попытался придать им четкость. Получилась несколько другая книга: не про город – бурное море жующей и совокупляющейся плоти, на который одна управа – священный штык, пронзающий Иуду. Скорее, ностальгический (из провинциальных среднесоветских лет!), хотя не свободный от иронии, графический абрис нэповского «гишпанского» Ленинграда, где ходят, поигрывая в кастаньеты, волшебные сирены, где белая ночь похожа не на баратынского недодоноска, а на княжну Тараканову. Которую вот-вот съедят крысы. Картинка, конечно, покрасивее, чем в ранней редакции, но не скажу чтоб менее страшная.

     4

     «Меркнут знаки Зодиака» - может быть, самое знаменитое стихотворение Заболоцкого – изменено им не в 1958 году, а на четверть века раньше, для публикации в «Звезде». Поэтика, в которой рождалось стихотворение, еще не стала чужда Заболоцкому в момент его переделки. Это важно.
     Первоначально же строки начиная с 39-й читались так:

     Кандидат былых столетий,
     полководец новых дней,
     Разум мой! Уродцы эти
     непонятны для людей.
     В тесном торжище природы,
     в нищете, в грязи, в пыли
     что ж ты бьешься, царь свободы,
     беспокойный сын земли?

     Казалось бы, все ясно: цензурно непроходимые строчки, полные неподобающего смятения, содержащие агностицистское сомнение в несуществовании иррациональных сущностей, заменены более благополучными. Так же мрачная развязка «Леноры» снимается у доброго русского поэта: «… не знай сих страшных снов, ты, моя Светлана». И, как в случае Жуковского, подмену прощаешь за красоту стиха. Потому что как бы уместны ни были после парада «гамадрилов и британцев» процитированные выше строки – как сравнить их с музыкой окончательного варианта:

     …сонной мысли колыханье,
     безутешное страданье –
     то, чего на свете нет.

     Только тут все немного хитрее. Потому что в этих шести строках, заменивших восемь, есть прямая и явная цитата. Ну конечно:

     Парки бабье лепетанье,
     Спящей ночи трепетанье,
     Жизни мышья беготня…

     «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы». И вдруг во всем грозно-лубочном заклинании прочитываешь парафраз чуть ли не соседнего текста в пушкинском собрании – «Бесов». «Духи разны», которые у Пушкина однозвучно выли в поле, сто лет спустя приобрели несколько игрушечные, но разнообразные тела. Впрочем, это уже не духи, а нечто настолько загадочное, что даже радостное сообщение, что их на свете нет, как-то не успокаивает. На этом свете нет, а где есть?

     …Я понять тебя хочу,
     Смысла я в тебе ищу.

     Это в первой редакции «разум мой» искал смысла. Во второй он и не пытается его искать. Заболоцкий просто заклинает «уродцев» - нет вас на свете, нет… Только вымысел и бред… Заклинает, сам себе не веря. Так уж и нет на свете «безутешного страданья»?
И еще одна замена, менее заметная. Вместо «…новой жизни трудовой» - «…новой жизни молодой». Это тоже важно: в 1929 речь шла о труде осмысления мира. В 1933 на этот труд надежды у поэта уже меньше. Надежда – на «жизнь молодую», которая сама преодолеет нашествие уродливых «фигур сна» и защитит от них всех, всех – животное собаку, растение картошку, постройки села, животное паук, меня, вас.
На что же, в самом деле, еще надеяться?

Валерий Шубинский