Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Некоторое
количество
разговоров

                                                                Андрей Анпилов

МАГНИТНАЯ АНОМАЛИЯ

(о Елене Шварц)



* * *

          Знаю, кому-то это будет читать дико, неприятно или даже смешно. Я уже проходил сей дорожкой и помню, кто и как встречал меня за последней опубликованной точкой каждой из трех статей о стихах Е. Шварц. Мол, чего там, все свои, сбрось обороты. Что еще за андреебеловщина, цветаевщина, достоевщина.
            Ну, я успел заметить простую вещь, было время. Не встречал свободного равнодушия к поэзии и личности Шварц. Равнодушие у равнодушного всегда было чуть более демонстративным, чем следует из искреннего волеизъявления. Опасающееся, дистанцирующееся на безопасное расстояние.
           Бывали и честно не понимающие, люди открытые, но эстетически инерционные, закрытые от потусторонних интуиций и ясновидения. Те, не слыша стихотворений, доверяли сердцу и — либо инстинктивно тянулись к ней самой, либо бежали от.
           Встречал и яростных ее врагов. И немало. Те чуяли и знали, откуда ветер дует. И, унижая вдохновение поэта, — хулили Дух.
          Имена друзей Лены и ее стихов мне известны. Это не Орден, и я не кавалер его.

         Понимая, что от лихого человека все равно не убережешься и предубежденного не убедишь в бескорыстии, — свидетельствую.


* * *

          Когда кто-то рождается или умирает — разверзается ткань бытия.
           Это похоже на гравитационное беспокойство. Физическое тело притягивается Землей, Луной, планетами. Спиритуальное — тем, что в неизвестности, в прорыве. Пока она, рана, не зарастет до следующего близкого — вошедшего, вышедшего.
          (Разумеется, не только так открывается сверхчувственное. Но так — оно открывается всем. Как минимум, дважды.)

          Так вот. Елена Шварц была такая при жизни — «сжатая и разверстая».
         Осуществляя собой и стихами некую сгущенность и разреженность, какая появляется в мире с новорожденным или умершим.
         Овеществляясь и развеществляясь.
         У нее был незаросший младенческий родничок на макушке. И она сама была среди тех, кого я знал, — таким «родничком». Как она писала — «точка... слабее прочих... в иные края... где чудному дару будет привольно...»
        Рядом с ней и ее стихами всегда ощущался безотчетный дискомфорт, выбитость из наезженной колеи. Необъяснимая радость или необъяснимый испуг. Приходилось занимать новое положение в пространстве и времени, самому становиться новым — лучшим, высшим собой — доверяясь. Или отбегать на дистанцию, где заряд, тяготение, дополнительное ньютоновскому, слабели.
        (Отчасти по этой причине о ее поэзии до поры до времени говорилось так немного и маловнятно. Неизвестно было, с какой точки взглянуть. Наблюдатель сам оказывался в поле зрения этих стихов, просвечен их рентгеном.)
        И она бывала подвержена магнетизму, встречая его в другом. И еще как. (Рассказ «Трогальщик» — о себе.) В мастерской Шварцмана, тронув рукой картину, Лена почувствовала нечто вроде удара тока. На вопросительный ее взгляд Михаил Матвеевич утвердительно кивнул — «так и должно быть...»
        Вот теперь ее нет. Но ее не совсем нет. Так же, как и раньше она не совсем была.


* * *

         Я поздновато прочитал впервые ее стихи. Имя слышал отголоском. А стихи — где-то в середине 80-х.
И первая строчка: «Земля, земля...» — стало зовом впередсмотрящего с мачты. Обернулся вверх на голос и вперился в даль, ища увиденную свыше землю. Т.е. всегда чувствовал, что она есть, тайным внутренним оком, но зримое подтверждение было ошеломляюще. Словно озонный разряд.
           После пушкинского «...И пусть у гробового входа...» — это сложное и простое цветение стихотворения Шварц было вдвойне разительно. Оно — было заодно с Творцом, в счастливом сговоре с ним. Хвала, поглощающая проклятие всеобщей наземной обреченности. Т.е. фатум уничтожения озвучен, но ликующим голосом.
           Пушкин приближался человеческим шагом — «брожу ли я...» — к «младой жизни» и «красе вечной». Этим же путем и нервной походкой Бродский дошел до средиземноморской последней станции: «Зелень лавра... дрозд щебечет...» А эти стихи начинались точно с того места, где А.С. поставил точку. Влетели в атмосферу из космоса и коснулись почвы в последней строке.


Земля, земля, ты ешь людей,
Рождая им взамен
Кастальский ключ, гвоздики луч
И камень, и сирень.
Земля, ты чавкаешь во тьме
Коснеешь и растешь,
И тихо вертишь на уме,
Что все переживешь.
Ну что же – радуйся! Пои
Всех черным молоком.
Ты разлилась в моей крови,
Скрипишь под языком.
О, древняя змея! Траву
Ты кормишь, куст в цвету,
А тем, кто ходит по тебе,
Втираешь тлен в пяту.


      И одно из самых последних стихотворений откликнулось этому, первому для меня.

Это было Петром, это было Иваном,
Это жизнию было — опьяневшей, румяной.
А вот нынче осталась ерунда, пустячок —
Опуститься ль подняться на века, на вершок.
И всего-то остался — пустячок, кошмарок —
Нежной, хилой травинки вскормить корешок.

       То же — но в зеркале близкой неизбежности. Бедность родины, братство на ней живущих и в нее легших, северная немочь. Не «кошмар», а «кошмарок», бормоток бобка, от которого не очнешься. Но слово сказано, выпущено из подсознания, не саднит немотой. Хотя волосы дыбом. «Лопух вырастет...»
         И одновременно — нельзя не почувствовать у автора нежность к обреченному созданию травинки, и — страшно вымолвить — удивление и любопытство Пастера.

          Стихи не визионерские. Она целомудренно отказалась от мистики и воображения, довела зримое до земного допустимого предела, чуть за него. За небесную завесу не заглянула, только край отвернут.
           «Это было Иваном...» — немой взрыв, элиотовский грязевой всхлип — воздушный шелчок, которым закончился мир. Пустячок, вершок, кошмарок, корешок.

            Обнажилось такое бездонное и абсолютное зияние, что оно может быть заполнено только Богом.


* * *

         Пушкин — Бродский — Тургенев — Пастер — Элиот — Шварц. Это не есть промоутерский прием. Это есть естественная фактура мышления ВПС, за которую не извиняюсь.


* * *

          Порой становилось не по себе — отвернешься на миг, и — вдруг она растворится? Физически Лена занимала места не больше ребенка.

Почему вот этой пылинке
Говорю я не "ты", а "я"?..


          Нерезкие, ювелирные черты. Одевалась, прическу носила как все, но не была современной. Заблудившаяся во времени тень. То ли из «Бродячей собаки», то ли миниатюрная египтянка. Или гостья из будущего. Не было налета советского, вообще.
          При этом легко владела всем — компьютером, вождением авто, прекрасно стреляла в тире, в детстве рыбачила и была футбольной болельщицей. Ну, и — заодно уж — была патриотом и лунатичным империалистом. Ничего нарочито изысканного.
           И общий язык находила с любым.

            В солнечном свете казалась соткана из тьмы, во мраке — из мерцающих крупинок света. Когда курила в сумерках, сливаясь с ними, — дымок витал словно в пустоте.
            Это облачко своей телесности сама Лена называла «камикадзе». То, что существовало в глубине ее, могло мгновенно поглотить окружающее или пронизать шаровой молнией. Включая и самого «камикадзе»
            При мне такого — «излияния ноумена» — грандиозного достоевского скандала — уже никогда не бывало, только в ее стихах. Бывал, максимум, «кукольный театр» для самой себя. Скрутит фантик и, вроде Лютера, бросит в невидимого неприятеля.

            Она и прежде была скорее воспоминанием и предчувствием, чем живой современницей.
            Даже более, чем теперь.
           Я не хочу сказать, что ничто не изменилось с ее уходом. Я хочу сказать то, что чувствую, — что появление ее стихотворений, и позже ее самой — стало созидательной катастрофой. Потрясением, которое не перечеркнула, не отменила смерть.


* * *

           Что ж я попытался бы объяснить тому, кто ей не верил и не любил? Вот не мои слова и ее ответ:

... — Ах, пора уже оставить
Вам готические бредни.
Сколько можно клоунессу
Из себя изображать?
Я давно уж удивляюсь,
Почему вы так уверены,
Что Господь вам все простит?
- Просто вы меня не любите,
Как Господь... Да, вот не любите...
<...................................................>
... — Это очень ясно, просто:
Бесконечна его милость
И любовь несправедлива,
Я ее не заслужила,
Потому он и простит. -
Тихо-тихо, низко-низко
Пролетел лиловый голубь
Над зеленою скамейкой.
Я брожу одна в тумане
И с собою разговариваю,
И целую воздух нежно
Иногда, по временам.



* * *

           Нечто, что действовало в ее жизни, что можно приблизительно назвать «присутствием и силой Высшего» — перемагничивало обыкновенные привычные вещи. Было третьим полюсом, пятой стороной света.
           Она, никогда не отводящая взгляда от смерти, спорила, как школьница с учителем.

Что ты умрешь — ужели вправду?
Кто доказал?..

          Ей ли, с ее декартовским умом, не ведать было, что смерть неизбежна, время линейно, пространство трехмерно, Волга впадает?
          Но раз на миллион не впадает, и дважды два — пять. Интуиция говорила, что чудо реально.
Порою время, идя вперед, чуть забирает вбок или откатывается вспять.

Вот снова
Время побежало
Куда-то вкось,
А надо вдаль...
.....................
... Он был сегодня, будет и вчера...


        И более того — оно, чудо, весело. Благодать свободы и ее детский юмор. Неподвижное — вдруг подвижно. Пространство и время — не данность, а подарок.

...И так разбросаны повсюду
Владенья легкие мои:
Гора под Кельном, храм в Белграде
И по лицу всея земли.
Под Лугой — лужа, в Амстердаме
Мой голубь под мостом гулит.
Он мой солдат и соглядатай
На родинке моей земли.
Да-да-да-да! Я император
Клочков, разбросанных вдали.

* * *

        Десять лет назад. В городе Вене съехались мы со знакомыми. Я из Москвы, они — из Парижа, где проживали постоянно.

         Некто Андрей Лебедев, парижанин, о котором я слышал от Лены, посоветовал им посмотреть в Вене две вещи. «Охотники на снегу» Брейгеля в Кунст-хисторише-музеум и — еврейское кладбище.

          (Лебедев прозаик. Кажется, про ангелов пишет, я не читал. Лена говорила, что они с ним начали сочинять какой-то роман, обмениваясь эпистоляриями. Но скоро оставили это дело. Из написанного Шварц после, если не ошибаюсь, и был ею выкроен тот самый рассказ «Трогальщик».)

           «Охотников» увидели и поехали в пункт два. Еврейское кладбище занимало часть центрального городского — черт-те где. Час парились в автобусе.
           И потом все — кроме меня — проклиная советчика, столько же возвращались.

          На обратном пути я знал, зачем устроилось это путешествие.
          В полузаброшенной аллее, в ряду других, стояла темная каменная стелла с звездой Давида и надписью — «Helena Schwarz».
Стало больно, стало страшно, стало почти смешно. Потусторонний ветерок коснулся загривка.
          Как-будто, читая книгу судеб, случайно пролистнул дальше положенного.
          Я чувствовал, от кого привет, и улыбался про себя, глядя в окно автобуса. Лена была жива, и мне показали только один из вариантов.


23.3.10