Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Опубликовано в журнале «Арион» 2012, №1, в рубрике "Мой важный поэт"

Мария Галина: ОЛЕГ ЮРЬЕВ

Человек, не скажу “профессионально” (это довольно скользкое определение), но последовательно и долго занимающийся стихосложением, скорее всего затруднится сказать, кто для него важнейший поэт. По ходу своих занятий он сталкивается с самыми разными поэтическими системами, и живая картина поэзии для него все время меняется и движется (примерно как пейзаж в окне поезда). Понятно, что какая-нибудь, условно говоря, водонапорная башня вдруг пропадает из виду, а на ее месте возникает, условно говоря, сосна... В то же время гора, маячившая где-то в отдалении, так и остается горой.

Так вот, на коротком отрезке пути очень трудно отличить поэтическую гору от поэтической водонапорной башни. Быть может, кто-то и берется это сделать, я — нет. Но критерий, по крайней мере для меня, и учитывая бесконечное движение поэтического ландшафта, все же есть. Значимый поэт — это некая постоянная величина в личном поэтическом ландшафте, поэт, которого хочется перечитывать, иными словами, тот, кто не пропадает из поля зрения.

В выборе одного, опять же, имеется затруднение. Например, есть поэтические системы — или ракурсы, — которые мне очень близки. Перечитывание здесь сопряжено с радостью совпадения, узнавания: такой поэт для меня, скажем, Федор Сваровский. Но есть поэтические системы, совсем далекие и все равно значимые. Между этими двумя полюсами располагается более или менее короткий ряд, но понятно, что говорить о крайних точках всего интересней.

Потому — Олег Юрьев.

Тех, кто хочет познакомиться с более серьезным анализом его текстов, отсылаю к “двойчатке” рецензий — Валерия Шубинского и Марианны Ионовой — на последнюю книгу Олега Юрьева “Стихи и другие стихотворения” в журнале “Новый Мир” № 12/2011 или к рубрике “Объяснение в любви” в журнале “Воздух” № 1/2010. Я же здесь говорю скорее как “читатель”.

Поэт Юрьев (в особенности поздний Юрьев) говорит об очень больших вещах.

Обычно окружающие нас Большие Вещи (Жизнь, Смерть, Закат, Ночь, Ветер, Море...) заслонены от нас (и в текстах тоже) вещами поменьше (Человек, Дом, Женщина, Поезд) или совсем маленькими (Жук, Трава, Очки и т.п.). А если и не заслонены — разговор о них, как правило, срывается в абстракцию, обобщение, поименование. Иногда удается говорить о Больших Вещах посредством обращения к Вещам Малым — или, по принципу схождения крайностей, — к Очень Малым. Но вот с Большими в чистом их виде мало кто управляется.

Юрьев — из таких. К тому же он ухитряется совмещать их с Очень Малыми — так, что Малое становится Большим или, вернее, равновеликим Большому.

 

Осьмикрылой стрекo'зе хромой,

Отраженной в себе же самой,

Никогда ей уже не вернуться домой,

В пустоту от себя уносимой, —

А всегда ей лететь, прижимаясь к Земле,

И всегда ей идти на последнем крыле,

И всегда ей скользить, исчезая во мгле

Над Цусимой.

 

Здесь тютчевско-мандельштамовская (можно и нужно оглянуться на поэтическую генеалогию) Стрекo'за — тонущая в океане, беспомощная станция “Мир”, объект немаленький. То есть в восьмистишии на равных одномоментно сосуществуют:

собственно стрекоза (коль скоро она названа);

идеальный образ кружащейся на орбите станции, с которым падающий “Мир” уже никогда не сольется;

его (ее) скользящие над океаном обломки;

ее мифоэпическая составляющая — “вечная” станция (“вечный Мир” — или же “вечный покой”), вечно скользящая (на честном слове и на одном крыле — еще одна отсылка) над массивом истории (Цусимой) и уже ставшая этой историей...

Более наглядно это совмещение масштабов в стихотворении “Два шестистишия”, из которого я здесь привожу второе:

 

где уже засыпают июлю

августo'вского пороху в жбан

и литую шиповника пулю

обливают по всем желобам,

и к шипящему в облаке улью

подогнали шмеля шарабан.

 

И здесь каждый образ двоится, порождая огромную тень: облитая по всем желобам пуля шиповника, кипящий в облаке улей и катящийся, грохочущий шарабан шмеля оказываются превосходно лапидарным выражением душной летней грозы во всем ее великолепии и размахе.

Кипящий в облаке улей каждый нарисует себе по-своему, но так или иначе — нарисует, опираясь на свой собственный опыт и свой личный ассоциативный ряд.

В стихотворениях Юрьева живет Большая Природа — в ее изначальном, далеко не благостном, но мощном и страшном обличье.

Не очень люблю, когда сравнивают стихи с живописью, это как правило от бессилия, с другой стороны, бывают стихи и впрямь вызывающие перед внутренним зрением читателя “картинку”. Соответствующее юрьевским стихам живописное полотно будет не столько даже импрессионистского, сколько тёрнеровского толка — несколько ярких, грозных и точных объектов (или цветовых пятен), и несколько пятен (объектов) размытых, предоставляющих возможность воображению доработать непрорисованное, данное намеком. Эллипсис заставляет каждого видеть свою тонко настроенную картину — в случае Юрьева эллипсис становится для читателя чуть ли не опорной точкой, что несколько парадоксально, но — работает.

В упомянутой новой книжке “Стихи и другие стихотворения” пейзажи еще больше укрупняются, и читатель оказывается словно бы в огромном стеклянном шаре остановленного времени:

 

...а едва из башенки мы сошли

в те накатанные из мягкого дымного льда небеса,

что так сизо-розовы и покаты,

как всё и опять мы увидели, но не так, как с земли:

Цыгане, поклевывающие с моста.

Цыганки, поплевывающие на карты.

Утки, поплавывающие в пенной пыли.

Собачки, курчавые, как борозда.

Младенцы, щекотаны и щекаты.

(И низкие покоробленные корабли.)

(И черные опаздывающие поезда.)

(И белые ослепительные закаты.)

 

Это стихотворение цитируют и Валерий Шубинский, и Марианна Ионова, не удержалась и я — хотя бы потому, что конечный, чистый случай остановленного времени — это, разумеется, рай. Способность останавливать существа и процессы в их длящемся движении посредством заключения в этот самый стеклянный шар — это способность перемещения смертного в область бессмертного, но до какой-то степени и изъятие этого смертного из мира живых:

 

нет все отпрянули не зря мы

что-то мимо нас неслось

впереди лицо с ноздрями

позади пучок волос

 

впереди огня полоска

догорала до горы

а по краям светло и плоско

качала ночь свои шары

 

слева облако чернело

подзолотой меловой

а справа туча червенела

иссиня-желтой головой...

 (“Стихи о коне”)

 

Тут, конечно, много обериутства (лицо с ноздрями — очевидная отсылка к “Лицу коня”), но главное — помещение остановленного-мчащегося коня в не менее остановленный, запечатленный, гигантски-движущийся, почти космический пейзаж. Вот эта способность говорить о крупных вещах не то чтобы утеряна, но кажется не магистральной, не модной. А между тем крупные вещи устанавливают масштаб: представляют нам все как бы в очищенном, правильном виде — как если бы из иллюминатора самолета, когда в качестве следов человеческой деятельности мы наблюдаем не мусор, не грязь, а прекрасные ветровые электростанции, чистые дамбы, сияющие городские огни, лоскутные поля или — уходя еще выше — коричневые горы, зеленые долины и огненные, утекающие в закат, реки...

Крупные вещи еще и освобождают от сентиментальности: люди для Юрьева не точка схождения интересов мироздания, а некие встроенные части общей картины. Предназначение человека здесь — описывать эту картину, поворачивая ее то так, то эдак, возможно, при косвенной помощи других людей, описывавших этот мир в свое время (литературных отголосков у Юрьева немало). Описание мира и себя как незначимой составляющей этого мира, наблюдение за наблюдателем — дело бесстрастное; вернее, это иная, суховатая страсть научника, сочетанием несочетаемого и привлекательная.

Космичность нам льстит.

И это, наверное, единственное — учитывая все привходящие обстоятельства, — чем у нас получается гордиться. И эта гордость, по крайней мере, честная.