Кирилл
Кобрин
ПО
ТУ / ЭТУ СТОРОНУ СТЕКЛА
(опубл.: Октябрь,
1997, № 11)
"Земной
мир придет к
своему концу.
Единственная
причина, по
которой он
мог бы
существовать
и далее,
состоит в
том, что он
существует."
Бодлер
"Зачем
тебе Алжир,
зачем Китай?"
Г.Иванов
"Рот - это
Венера, так
как ртом
передают
поцелуи и
слова любви;
нос в
миниатюре
представляет
собой
скипетр
Юпитера и
жезл Меркурия"
Альдрованди
"История
чудовищ".
Болонья, 1647
Пурин
Алексей.
Созвездие
Рыб.
Стихотворения.
- М.; Спб.: Atheneum;
Феникс. 1996.
Алексей
Пурин
выпустил
третью книгу
стихов -
"Созвездие
Рыб".
Дежурная
постсоветская
обложка в
стиле
"честная
бедность".
Дежурный
советский
формат
поэтических
книжулек.
Первому
взгляду
решительно
не за что зацепиться,
кроме,
конечно,
фамилии
автора. С
него-то и
начнем.
Книга
начинается
эффектно -
фотографией
поэта. Поэт
Пурин
смотрит на
читателя
взором,
строгость
которого
подтаяла от
безнадежной
усталости.
Сумеречный
взгляд. За
плечами
автора
(обтянутыми
легкомысленной
маечкой)
встает не
неявный садово-парковый
ансамбль
Петербурга, а
книга,
точнее,
Книга, тяжело
давшаяся,
тяжело давшая
себя
написать.
Ясно, что
благородных
ямбов с
хореями про
любовь,
политику и
природу с
литературой
мы там не
обнаружим.
Курчавая
пушкинская
тень на нее
не ляжет,
смуглые
когтястые
пальцы не
цапнут
струну-другую
сей лиры,
словно
виноградину
из богемской
вазы.
Впрочем,
обдуманный
жест в
сторону
золотца
русской
поэзии
все-таки
сделан.
"Пейзаж за
стеклом",
последний
стихотворный
цикл книги,
имеет
следующий
эпиграф:
"От меня
вечор Леила
Равнодушно
уходила."
Этим
стихотворением
закрывается
любое собрание
пушкинской
поэзии. Дата
написания - 1836 г.
За
равнодушным
уходом
"насмешницы
нескромной"
последовали
лишь поиски
секундантов,
кинематографично
алая кровь на
белом снегу и
тайные
похороны.
Редкий
стихотворец,
будучи на
свободе и в
полном
здравии,
завершает свое
служение
Музам столь
безнадежно-грустным
аккордом.
Последние
строки
последнего
стихотворения
Пушкина
звучат так:
"Сладок
мускус
новобрачным,
Камфора
годна
гробам."
Без комментариев.
Пурина
от Пушкина
мало что
отличает:
стоит только
поменять
шкодливую
парочку "шк"
в серединке
на угрюмого
однолюба "р".
Нехитрое
фамилиеведение
подскажет
нам, что мы имеем
дело с,
во-первых,
адептом
"чистого искусства"
("purus" по латыни
-"чистый") и,
во-вторых, с
поэтом
современным -
лира его
дребезжит,
словно звук
"р" в середине
его фамилии.
В неласковый
для поэзии
"железный
век" лучшие
лиры
дребезжат;
честь этого
открытия,
кажется,
принадлежит
Баратынскому.
Вернемся,
однако, к
камфорному эпиграфу.
Что за Леила
уходит от
Пурина в последнем
цикле его
последней
книги? С
пушкинской
Леилой все
ясно - это
Муза, а вот с
пуринской -
нет. Муза его,
кажется, при
нем, ведь Пурин
- поэт par excellence, как
Бодлер,
Верлен, Блок;
а вот Александр
Сергеевич
таковым не
был, то есть,
он был и
поэтом гениальным,
и столь же
гениальным
прозаиком. Потому
и клонили его
года к
суровой
прозе. С
"чистыми"
поэтами
иначе. Они
сочиняют стихи
(и, быть может,
побочно
нечто
другое), либо не
сочиняют
ничего; Муза
всегда при
них, а если
она уходит,
то
письменного
извещения о
том
читателям не
поступает.
Чтобы
персонифицировать
пуринскую
Леилу
посмотрим, о
чем же
последний
цикл "Созвездия
Рыб", что за
пейзаж
расстилается
за стеклом,
за стеклами
очков автора.
По ту сторону
сумеречный
(как не
вспомнить
Баратынского)
взгляд, а по
эту:
"Нет ни
счастья, ни
злодейства
в мире, губы
не криви, -
только
пакость
лицедейства
и тоска
полулюбви.
В талой жиже
безразличья,
на безличной
скользоте -
нет двуличья
и величья,
только пуля в
животе..."
Пейзаж,
что ни
говори,
впечатляющий.
Прежде всего,
обратим
внимание на
густоту
отрицательных
частиц и
приставок,
сигнализирующих
о некоем
ущербе: "нет",
"ни счастья",
"ни злодейства",
"не криви",
"нет
двуличья",
"безразличья",
"безличной".
Закроем список
"тоской
полулюбви".
Одно слово из
цитированного
отрывка
откликается
на "равнодушную
Леилу" -
"безразличье".
"Равнодушие"
и
"безразличие"
- почти
синонимы;
пушкинская
Леила
"равнодушна",
пуринский
"пейзаж за
стеклом"
(читай - "мир") -
"безразличен.
Пуринская
Леила - весь
мир; мир
уходит,
точнее, отворачивается
("безразлично")
от поэта, а вот
он от мира
отвернуться
не может и
потому обречен
цепко
всматриваться
усталым взглядом
в обрыдлый
пейзаж за
стеклом.
Мир
этот
эклектичен,
безлюб,
безнадежен.
"Железный
век!",
воскликнем
мы и снова
вспомним о Баратынском.
Что может
быть
естественнее
для русского
поэта
(считающего
себя "последним"),
как
помаяться на
военной
службе, десяток-другой
раз
нарезаться
на
литераторских
пьянках,
потом
разругаться
с приятелями,
сумеречно
взглянуть на
мир в
последней
книге и
отправиться
умирать в
Италию. Имею
в виду не
только
Баратынского,
но и
Батюшкова; но
последний
физически
оказался
крепче, а психически
- слабее,
поэтому
сошел с ума в
Италии, а
умер в
Вологде.
Пурин,
слава Богу,
ни сходить с
ума, ни
умирать не
собирается,
поэтому
выпускает
свои
"Сумерки",
где совершает
массу
литературных
путешествий: в
Александрию
("... город
Птолемея /
расцветает -
роза всех
ветров"),
вообще в
Средиземноморье
("море
Средиземное...
Земная / соль,
живородящая
вода."),
вообще на
Восток ("От Бриганция
до
Трапезунда
все / города
уставлены
сном..."),
наконец, по
русским
городам - в Ярославль
(цикл "Письма
вслепую"), в
Вологду ("Вологды
кулек
измятый"), в
Михайловское,
как бы
сопровождая
пушкинский
труп:
"Ничего
печальней
Луги
нет и санного
пути!
Ритуальные
услуги,
вечной славы
конфетти."
В общем:
"Мне зеленая
Босния
снится..."
Выражаясь
психоаналитическим
языком, пуринские
литературные
путешествия -
та самая
"сверхкомпенсация",
которая
"снимает дефект"
Смерти. А ее,
родимую, ой
как надо
"снимать":
"Потому
что - точно:
зазор все
уже,
капилляр все
тоньше, Коцит
все ближе."
Так что,
забегая
вперед,
скажу: в
следующей своей
книге Пурин
вряд ли
появится в
баратынском
сюртуке
"последнего
поэта". Элегическая
смесь грусти
и желчи - не
самый
вкусный коктейль;
тем более,
что Бродский
уже выпил его
до дна.
Но
пока, в
"Созвездии
Рыб", наш поэт
занят только
одним:
запечатлением
черт
потерявшего
смысл,
остывшего,
усталого
мира, которому
нет дела ни
до поэзии, ни
до самого
себя. Мир
"равнодушно
уходит" из положенного
ему места в
оптике
наблюдателя, расползается,
дробится в
постмодернистскую
мозаику, в puzzle,
состоящий из
бесконечного
количества
элементов.
И
любовь здесь
под стать
всему
остальному. Она
бисексуальна
(то "Как люблю
я ходики эти -
страх! - /
стрелкой вверх,
а гирьками
вниз...", то
"Непорочна
Сучка, пока
твой ствол /
точно
папский
скипетр, кольцом
горячим /
держит..."), так
сказать, политически
корректна
("Аравийский
запах твоих
кудрей"),
вполне в духе
времени.
Царит
прагматизм
известной
русской
поговорки
насчет
кой-куда
сесть и рыбку
съесть:
"Нас
много: нас,
может быть,
двое -
С мяучащим
адом во рту,
сплоченных
извечной
задачей:
Благую
улещивать
Весть
искрящейся
шерстью
кошачей
и дольнего
лещика
съесть."
Иеремия
Бентам был бы
доволен:
"Созвездие Рыб"
превращается
в
"астрологию",
"астрология"
- в
"ихтиологию"
("Не
астрология,
пожалуй - /
ихтиология,
увы..."),
"ихтиология"
- в поедание
"дольнего
лещика".
Самый жаркий
любовный
цикл книги
называется
"Апостериори".
О
"железном
веке" -
хватит.
Давайте о
"последнем
поэте". Любви
нет. Давайте
о ненависти.
Как
истинный
"только
поэт", "поэт
по преимуществу",
Пурин
ненавидит (то
холодно, то
разражаясь
бранью)
"литератора",
особенно успешного,
бонзу и
брахмана, по большей
части
"литературоведа".
И здесь он
(осознанно,
или нет,
вопрос
особый)
следует за
Блоком. В
дневниках
автора
"Возмездия"
то и дело:
"литераторы:
Аничков
опротивел, прости
меня,
Господи",
"Евг.Аничков,
"представитель
от
искусства",
никогда не
воспринявший
ни одного
художественного
образа",
"всякий
Арабажин (я
не знаю этого
господина, он
- "только
символ") есть
консисторский
чиновник,
которому
нужно дать
взятку...", наконец,
совсем уж
неприличное:
"Боборыкин -
сволочь".
Впрочем,
какие могут
быть приличия
у
символистов?
Пурин в
критической
прозе более
сдержан (см.
его книгу
"Воспоминание
о Евтерпе"),
пытается
что-то
разъяснить читателю,
потому не
совсем
убедителен. А
вот в стихах
грубовато-изящен:
Серый
нем зеркал -
но свинцов -
ответ:
ты, Батил,
ласкал
не Леил, а
бред;
не Вафил -
бахил,
обжигая, жал...
Спи. Ты - пир
бацилл,
логофага
жар."
Угадай,
читатель, о
каком это
Аничкове/Арабажине?
Блок
часто
возникает в
моем тексте
совсем не
случайно.
Пурину
принадлежит
одно из самых
звонких
определений
хулителя
почтенных
литераторов.
"Блок -
розовощекий
лирический
вампир", -
пишет он в
эссе "Тот Август"
(отсылаю все
к тому же
"Воспоминанию").
"Ай - яй - яй!" -
воскликнет
непросвещенный
читатель. И
будет неправ.
Перед нами
шедевр
маскировочного
искусства,
образчик
блестящей и
почти
бесполезной
мимикрии.
Ругаем Блока,
"символятинку
вообще", и вот
мы уже в
компании
почтенной и
безошибочно
правильной:
Мандельштам,
Николай
Степанович,
Анна
Андреевна,
Анненский. В
перспективе
маячит
римский
профиль
покойного
нобелевского
лауреата.
Блестят очки
- велосипеды
раннего
Заболоцкого.
Картавый
господин с
козлиной
бородкой
напевает
образчики
"прекрасной
ясности".
Борхес
dixit: каждый
писатель
создает
своих предшественников.
Рискну
добавить: за
каждым
писателем
тянется три
эволюционных
хвоста.
Первый - для
публики; так
Набоков
возводил
себя к
некоему
Делаланду, а
тот же Борхес
- к Де Куинси.
Вот она,
маскировка,
ради которой
наш поэт
обозвал
Блока "лирическим
вампиром".
Второй ряд -
генеалогия,
собственным
нутром
прочувствованная.
Рискну
предположить,
что Пурин
считает себя
"последним
символистом",
точнее "последним
поэтом
символистской
эпохи"; и
Блок, и
Вяч.Иванов
(первый -
поэтическим
темпераментом,
второй -
фонетической
одержимостью)
пусть не
отцы, но уж
непременно
его дядьки.
Третий же
(истинный)
известен
одному Богу, который,
забавляясь,
может порой
насадить прозу
Кафки на
интонацию
неведомого
последнему
Геральда
Валлийского
(1146 - 1227 гг.). Тем больше
радости в
попытках
разгадать
горний замысел...
Что
ж, попробуем.
Переместимся
в чудовищно
жестокий,
багряно-черный
XVII век, век
холокоста
Тридцатилетней
войны,
постной
морды
Кромвеля,
изощренно -
роскошной
Контрреформации;
век Кеведо,
Гонгоры,
Донна,
позднего
Шекспира,
аукнувшийся
недавно
бессмысленным
великолепием
гринуэевских
фильмов.
Начнем
перекличку.
Кеведо.
"... сейчас я
выведу на
позор
наиболее его
заслуживших,
а именно:
Диагор
Мелийский,
Протагор
Абдерит,
ученики
Демокрита и Феодора
(прозванного
Безбожником),
и Бион с Борисфена,
ученик
нечестивого
и безумного Феодора".
Пурин:
"От
Арзрума до
Ростова -
вдоволь
вьюги и айги,
вдосталь
снега
холостого,
от лузги,
мезги - ни зги...
Пригов,
пасынок
Хвостова.
Сват Кибиров,
брат пурги...
Среди воя их
пустого
сбились наши
битюги."
Следующий!
Гонгора:
"Пока
руно волос
твоих течет,
Как золото в
лучистой
филиграни,
И не светлей
хрусталь в
изломе грани,
Чем нежной
шеи
лебединый
взлет.
Пока
соцветье губ
твоих цветет
Благоуханнее
гвоздики
ранней
И тщетно
снежной
лилии
старанье
Затмить чела
чистейший
снег и лед..."
(пер.
С.Гончаренко)
Наш
поэт
продолжает с
несколько
гидрографическим
уклоном:
"Я
глаза
раскрою во
тьме, а ты
воплотись,
приснись
наяву
теплотою
дышащей
наготы:
это ветер
клонит траву,
а теченье
водоросли...
Чисты
мои помыслы:
я плыву.
Я целую губы,
ключицы,
грудь -
и Гольфстрим
несет меня
вниз..."
Наконец,
Джон Донн.
Настоятель
собора Св.Павла,
теолог,
начинает (по
созвучию) с
ихтиологии:
"Любовь
глотает душу
не жуя.
Как связки
ядер, в прах
она громит
полки.
Любовь есть
Щука, а
сердца
Мальки."
(пер.
А.Парина)
Пурин
уныло
соглашается:
"Любовный
шепот,
залежалый
пожар, пожива
для молвы...
Не
астрология,
пожалуй, -
ихтиология,
увы..."
Слово
"увы"
начинает
сочиться
слезами двенадцать
страниц
спустя:
"Вообще
- расстроено
фортепьяно
бессердечное...
Нил,
говоришь, течет?
Присмотрись -
не слезы ли
Адриана?"
Донн,
как истинный
англичанин,
неравнодушен
к Нилу,
Африке, и,
вообще,
колониям:
"На
шар слепой
По трафарету
нанести
попробуй
Хоть Африку,
хоть Азию с
Европой:
Вмиг из
слепого шара
стал - земной.
Так каждый
раз
Слеза из глаз
Вмещает
целый мир,
тобой
творимый;
Пока, моим
вослед, из
глаз любимой
Не хлынет
слез прилив,
весь мир
сметая зримый."
(пер.
В.Топорова)
Воистину
- эротические
империалисты...
И
пусть мои
домыслы о
Божественных
поэтических
играх ушли "в
молоко", но в
"Созвездии
Рыб" я бы
поместил иной
портрет
автора:
белоснежный
кружевной
отложной
воротник на
черном
кафтане, завитые
локоны,
вандиковская
бородка.
Взгляд:
тот-же. И,
конечно,
никаких
очков. Поэт
барокко.
yle='mso-element:footnote-list'>