Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Некоторое
количество
разговоров

Ольга Мартынова

О МУЗЫКЕ ГАГАКУ. ПОВЕСТВОВАТЕЛЬ, ЧИТАТЕЛЬ И ИХ ЧИТАТЕЛИ

ВЕНЕЦИЯ В СМЕРТИ

О МАНДЕЛЬШТАМЕ

О Гейдельберге

О Миронове

Об Эльге Львовне

"О бутылке"

Стихотворение: дерево ночью в грозу, освещенное молнией

С небес в наказанье на землю поверженный...

Ольга МАРТЫНОВА

О Миронове

Леониод Аронзон, “житель рая”, спускался иногда в ад — за сигаретами, хлебом и газетой.

Александр Миронов жил в аду, иногда совершая вылазки в рай, чтобы записать свои стихи. Тихая ясная музыка последнего отчаянья: скрежет зубовный, записанный пером, вырванным у случайно подвернувшегося ангела.

Это был обычный бытовой кошмар. Ад всегда параллелен актуальному времени. И Орфея, и Иисуса Христа, и всех, кому доводилось там бывать, встречал обычный бытовой кошмар соответствующей эпохи. Но что еще важнее: и Орфей, и Иисус Христос, и все, кому доводилось там бывать – проклятые поэты. В Иисусе Христе нет, конечно, ничего пристойного. Во всех принятых и апокрифических евангелиях слышен один и тот же жесткий раздраженный голос, властный и капризный (только в Гефсманском саду это не так). Человек в евангелиях не оправдывается, а прощается (вторая мысль, спрятанная в двусмысленности глагольных форм: человек в евангелиях не оправдывается, а прощается — сложнее первой, о ней надо еще думать, но, кажется, и она имеет отношение к Миронову), просто потому что он безнадежен, в этом смысле нет с него спроса. Его вообще как бы нет, человека. В сущности, он страшен. И страшен мир, в котором он живет (мы живем).

Чеслав Милош, очень католический писатель, написал однажды, что правда о мире и человеке ужасна и что задача литературы эту правду скрывать. Она этим в целом и занимается. И только некоторые, очень немногие, отказываются. Александр Миронов говорил невыносимую, может быть, даже ненужную человеку правду, но он был одарен голосом серафима.

Трудно прочитать это стихи и не содрогнуться. Трудно прочитать эти стихи и не восхититься. Трудно прочитать эти стихи:

* * *

Страшно выключить свет, вдруг остановится сердце
Или крыса во тьме лапки ракушкой сложит,
Молиться начнёт, чтоб не взбредило ей
К теплой щеке приложиться.

Свет — давно уж несвет. Страшно не выключить бред.
Выключишь — и придут: руки сложат в уют,
Молитву на лоб и — с рюшками в гроб,
Сожгут — и захочешь проснуться.

А самое страшное-то: тра-та-та,
Где дети во тьме поджигают кота
Где черти дневные все пишут и пишут
А Дух всуепроклятый дышит и дышит.

                                                                                                                           
А Орфей, возможно, вообще не писал/не пел после приключения в аду. Как Рембо.

Нельзя сойти во ад и не запачкаться хотя бы золой. Там много всякого. Жизнь в подражание Христу должна быть страшна. Я думаю, что Александр Миронов, подошел к этому идеалу (жизни в подражание Христу) очень близко (кроме активного учения, конечно). Ближе всех, о ком я могла бы подумать в этой связи.

* * *

Центральный образ его стихов – образ страшной жены. В этом образе – я думаю в этом виде первом и единственном  в мировой литературе – звучит музыка ада, обыденная, страшная, простая и понятная всем. Непонятая. Если всерьез писать о его стихах, надо отталкиваться от этого образа.

Начиная с самого знаменитого его стихотворения, с «Осени андрогина»:

Раньше жена нам мешала,
Жало
Ее подкожное ныло...

с эхом

Раньше война нам мешала...

Или жёны скомороха, пойманные в аду, мечтающие о Женихе.

Или «жена моя вся в семечках лежит», и из-за нее «страна, как гроб, по-новому тесна».

Жена, угрожающая:

Я к тебе после смерти еще приду

поболтать, чем ты жив или мертв сейчас
и зачем так широк твой безумный глаз.

Понятно, конечно, зачем так широк, чтобы лучше видеть тебя, черная бездна, заслоняющая свет:

Помолчи, дружок, о скором спасеньи.
Тень жены сквозит в растворе осеннем.

Обо всем этом надо бы, что кто-нибудь серьезно написал (только не надо про мизогинию, не так это просто, не так примитивно).

Жена – Страна?

Ах, зачем ты сроднился с косматым плутающим веком
и в колхозном начале увидел разлёт бытия?
Сорок лет, как дитя перед страшным татарским набегом,
тебя кличет жена и безумная Леда твоя.

Сорок лет зажигает она голубые лампады
над пустою равниной глухой и гундосой страны,
сорок лет ей звучат твои паузы, волны, цикады,
кружевные слова под пустым циферблатом луны.

Жена – покрывало Майи?

Кличет Асклепия, просит флакончик вранья,
черной дуранды газетного хлебца чуть-чуть.
А за кормою то жизнь, то жена, то змея —
шопенианы бесцельной болтливая муть.

О, дурачье! Как случилось, что нам невдомек,
кто мы, откуда, зачем мы плывем в пустоту?
Странные вести принес нам опять голубок
с вечно зеленой масличной неправдой во рту.

Кто-нибудь непременно напишет обо всем этом.  

 

 * * *

Я видела его один раз в частной обстановке (и несколько раз на литературных чтениях). Я помню очень тонкого, с очень светлыми глазами человека, почти исчезающего в мягком размытом сиянии петербургского вечера, входящего в большие окна квартиры Кривулина на Петроградской. С очень тихим удивленным голосом. Не помню слов. Я была уверена, что он вообще не помнит об этом. Но Лена Шварц сказала мне однажды, что он вспоминал, как мы говорили об одной, тогда ненадолго вошедшей в моду певице, с которой я была мельком знакома. Это так нелепо, поговорить об эстрадной певице, как должно быть нелепо всё, что связано с реальной жизнью поэта, писавшего те стихи, которые он писал.

Дело не в том, как он жил, это сейчас уже не важно. Временами — долгими временами, годами — он лежал на диване и вообще не реагировал на окружающий мир, — так рассказывали знавшие его люди. Все, кто его знал, и все, кто его не знал, но любит его стихи, говорят об одновременном затемнении его внутреннего мира и о каком-то кротком сиянии.

* * *

Эти несколько поэтов семидесятых — они почти уже все умерли —  очень разные, с разными судьбами, разными личностями, разным всем, одни из них были светлы и окружены огненной аурой, другие темны и окутаны мягком рассеянным светом – они были единственной надеждой русской поэзии на выживание в бытовом кошмаре советской жизни. И они победили. Русская поэзия выжила. И Миронов победил и выжил, пускай он теперь и умер. Его стихи будут знать и любить, пока существует русский язык (будем надеяться, что это его утешит там, где ему не может быть хуже, чем было у нас, с нами).

Потому что он рассказал об аде голосом серафима.