Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Некоторое
количество
разговоров

Валерий Шубинский


ПЕТРОВ: ВОКРУГ ГЛАВНОГО

Мой друг - дурак

Стиляга и леди

Дурацкая машкера

Во мне конец/во мне начало

Объективность и объект

Последний поэт

Вещи и осколки

Четырехугольник

Последняя битва

Валерий Шубинский

ПЕТРОВ: ВОКРУГ ГЛАВНОГО

1

Поклонники творчества Сергея Петрова совсем недавно смогли прочитать его в полном – ну, почти полном! – объеме. Некоторые впечатлились, но были и разочарования.

Вокруг «главного» Петрова, известного по книге 1997 года, оказалось множество шлака.

Дело здесь, конечно, в особенностях его поэтической технологии, предусматривающей избыточность, многократное прокручивание всякого мотива (в том числе таких образов, как Авось и Самсусам, ставших в своем роде «визитной карточкой» Петрова), всякого стихового и языкового хода. В результате на каждый шедевр приходится по десятку-другому полуудач или четверть-удач – что гораздо болезненнее для восприятия, чем явная неудача.

Петров стремился, что называется, исчерпать тему. Например, существует прекрасное стихотворение 1944 года «Сад»:

…Георгины еще в покое,
а пионы уже трубят.
Но, как лебеди, спят левкои,
Лоэнгрины белые спят.

В страсть кидаясь и в дым шиповный,
разворачивают розы рты,
размалевывают, как поповны,
девы-мальвы свои черты…

Но, оказывается, за этим стихотворением следует 28 стихотворений про различные цветы – ни одно из которых даже близко по уровню не подходит к только что процитированному. Прибавим сюда примерно такие же по объему цикл стихов про грибы, про кушанья, «Женские портреты»… Это – в основном третий том (то есть как бы дополнение к условному основному корпусу), но и в двух предыдущих хватает избыточности.

Может быть, здесь сказалась внутренняя драма яркого, барочного, разнообразно одаренного, экстравертивного по природе  человека, обстоятельствами эпохи обреченного на сугубо интравертивное, а долгие годы – даже потаенное существование, на школьное учительство или колхозное счетоводство в глухих сибирских дырах, потом – на более респектабельную, но тихую жизнь новгородского институтского преподавателя и ленинградского поэта-переводчика? Мне трудно сказать, я лично Петрова не знал. Думаю все-таки, что это просто был его способ писать стихи. Чтобы мы прочитали «Поток Персеид», «Босха», «С жизнью рядом», «Державина» и другие вершинные стихотворения, необходим был огромный подготовительный материал и «сопутствующий продукт». Кто-то назовет этот способ писания неэкологичным, но, слава Богу, язык, пока на нем говорят – ресурс неисчерпаемый.

Но тем важнее выделить алгоритм развития поэтики, осознать различие между коренным и случайным – и понять, почему коренное вышло именно таким.

 

2

Петров (и это видно при чтении его стихотворений первой половины 1930-х годов) начал формироваться как поэт достаточно естественно и предсказуемо. Предсказуемо – для человека, которому довелось родиться в 1911 году «старым», «досоветским» и при этом жить в Ленинграде-Антиохии, младшего современника Мандельштама и Кузмина, немного младшего – обэриутов и Вагинова, сверстника своего однофамильца Всеволода Петрова… 

В рамках этой общей поэтики  личная вырабатывалась тончайшим сдвигом. Петров оказывается автором чуть более абстрактным, «умственным», и в то же время овеществляющим, чувствующим мысль, в сравнении со своими    сверстниками – будь то Тарковский или Щировский, Петровых или Зальцман.

В небеса уводит звуки
звучной логики тропа,
и стоит, нахмурив руки
человечества толпа.

 Ожидаешь, что постепенно эта индивидуальная сущность «вылущится» из общей поэтики. Однако это происходит лишь на уровне выделения «сквозных мотивов», отныне проходящих через все творчество поэта – вплоть до самого конца: MIR ZUR FEIER, Усумнитель, Самсусам. Если же говорить о поэтике, то собственный голос систематически соседствует в стихах Петрова 1940-х с чужими, причем с годами эти «отзвуки» или переклички становятся только отчетливее. Взять хотя бы стихотворение «Итальянская певица говорит» - с прямой отсылкой к Кузмину.
Почему это происходит? Думается, поэт, оказавшийся в изоляции, ощущал  для себя «охранительную» функцию как одну из главных. Речь шла о внутреннем охранительстве, о защите всего комплекса традиций  внутри  собственного сознания. Отсюда – стремление к максимальному  отвлечению от внешних обстоятельств и внешнего языка. «Тело, словно тихую светелку….» - красивое, идиллическое  любовное стихотворение, датировано 24 июня 1941года.  Другое стихотворение, написанное 29 июля того же года, начинается строкой: «В огромной шубе сплю я, как в Сибири…»  Но поэт действительно находится в Сибири! Тем не менее реальные впечатления – хотя бы от сибирской природы, не говоря уж о прочем – не находят места в стихах. Единственный текст, как будто связанный с современностью – «Полюс» - в сущности, вариация на тему «Севера» Заболоцкого. Связь с «советским» миром (и вообще с социальной реальностью, непосредственно проходящей историей) осуществляется только через чужой текст.
И, как и Тарковскому, Петрову именно в качестве «хранителя», «последнего поэта» удается в эти годы создать вершинные шедевры, такие, как «Поток персеид»

Ночь плачет в августе, как Бог темным-темна.
Горючая звезда скатилась в скорбном мраке.
От дома моего до самого гумна
земная тишина и мертвые собаки.

Одновременно появляются большие одические вещи – первые наброски позднего Петрова, такие, как два монументальных «Псалма» 1942 года.

Аз собран есмь у ног Твоих псалмом,
всей горечи и скорби красноречьем.
Кипучим городом валяюсь за холмом,
опутанный Твоим бурливым Седьмиречьем.
Лежу, вытягиваясь всем умом
к Тебе, как бы рукой – предместьем как предплечьем.
Всем скопищем домов хочу Тебе молиться,
аз – согрешившая, развратная столица.

Однако все же  это – примеры высокой  риторики в барочном духе, опять же – на основе стилизованного языка, авторская работа с которым уже заметна, но пока что дозирована.

 

3

А потом – перерыв (почти полный) до середины 50-х.

Первые же написанные после этого перерыва стихи заметно отличаются от прежних.

Вот текст 1957 года:

В те дни, когда ужом мой дикий пращур
еще не вился возле Перводрева
и тело тощее тащил и плющил ящер,
по животу земли распластывая чрево
и голову подняв, как кособокий ящик,
боялся неба и планет звенящих,
во дни свирепого накала и нагрева,
во дни великих вод, кишмя кипящих,
и папоротников чешуйчатопокровных,
во дни любовной страсти хладнокровных
и скользкой похоти чудовищ полуспящих,
в те дни, когда летали, и катались,
и сталкивались, и братались,
друг другу и гудели и трубили
родные поезда, и монопланы,
и броненосцы, и автомобили,
когда пропарывали океаны
ракеты, взмахивая плавниками,
еще тогда, орудуя веками,
природа-рукосуйка во припадке
веселой силы строила догадки,
изображая вживе на модели,
что с ней самой случится в самом деле.



Это, на первый взгляд, одно из самых «советских» стихотворений Петрова – и по тематике, и по ходу лирической мысли. Еще немного – и получился бы текст, который мог написать, скажем, Леонид Мартынов. Хотя, конечно, это «немногое» чрезвычайно важно.

Язык Петрова в основе своей, в структурном принципе укоренен в «прежнем» и «ином». Но теперь он начинает осваивать иную лингвистическую реальность, соответствующую «современности». Два языка, накладываясь друг на друга, дают столь же парадоксальную  картину, как две картины естественной истории – насмешливо остраненная библейская и еще более остраненная технократически-эволюционистская – в только что приведенном стихотворении.

Петров перестает бояться внешнего мира; этот мир входит в его стихи как «материал» - прежде всего языковой, понятийный:

Я стал теперь такая скука,
такой житейский профсоюз,
что без повестки и без стука
я сам в себя зайти боюсь:
а ну как встретят дружной бранью,
за то, что сдал, за то, что стих,
за то, что опоздал к собранью,
к собранью истин прописных?

Разумеется, это исчезновение страха перед чужеродным связано с тем, что внешний мир стал менее опасным, менее агрессивным, утратил (как будто) тоталитарную цельность. Да и друзья, и собеседники из молодежи как будто появились. На эту наживку попались многие, и как будто ничего не отдав и ничем не пожертвовав, нечувствительно превратились в (немножко) антисоветских советских поэтов. С Петровым этого не произошло, его мир не упростился, а усложнился; вопрос в том, почему. В любом случае Петров как «особенный поэт», как «самсусам» во всей полноте выявился именно тогда.  Ранний Петров – в плеяде блистательных завершителей, поздний пытается собственным аппаратом до глубины освоить новое, чужое. Такую же попытку предпринял Мандельштам в 30-е годы. Пробовали и другие – менее успешно. Но в 60-70-е Петров был один такой. В то время, как другие (немногие) из нового языка выходили на связь с вневременным и через него – с недавним прошлым, он – единственный! – еще шел в обратном направлении. (Арсений Тарковский был последним «хранителем», завершителем, доведшим эту функцию до блистательности, до величия).

Соединение несоединимых языков включило у позднего Петрова ту холодно-экстатическую плавильную машину, которая составляет основу его зрелых «фуг» (в том числе мощнейших из них, таких как «Я с жизнью рядом» или «Босх»). Машину, бесконечно впитывающую, затягивающую, расщепляющую в себе внешний язык, чтобы родить индивидуальную речь. Речь, образцы которой – в его лучших коротких поздних стихотворениях (таких как «Собор Смольного монастыря», или «Тучи громыхали…», или «Сегодня о тебе подумал в первый раз…», или «Рассыпан на порожке лист каштана…»). Мощь машины, красота ее работы (и сам факт ее наличия в этом времени!) заставляет закрыть глаза на, в общем-то, ограниченный коэффициент полезного действия, на избыток копящегося на выходе шлака… Процесс настолько ярок, что оказывается важнее результата – вообще-то подобное случается  в культуре очень редко.  

Впрочем, о главном Петрове – другой раз поподробнее.