Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Игорь Вишневецкий

Стихи

Стихотворения. 1992

Из книги «Пятая
попытка»


Из книги
«Трансформа»





Игорь Вишневецкий


Из книги «Трансформа»
      2001-2002



5 января 2002

На озере, спокойно-дышащем, прозрачно-лиловом,
                так и не покрывшемся за зиму льдом,
было тихо. «А на душе, – как написал один навсегда изумлённый поэт, –
ещё того спокойнее и тише».
                Должно быть, у дальнего мыса
пятнистая бродит форель. А здесь – лишь седые промёрзшие травы,
звенящие еле-еле.

                Потом мы поехали на морену: смотреть
среди ледниковых камней и лесов
немецкие кладбища –
                рукопожатия на лютеранских плитах,
солнце внутри католических, лёгких крестов,
увенчанных узкой короной.
                Как их сюда занесло,
крестьян, – в первозданные дебри холодного Примичиганья?
И кому я твержу эти слова?

Птицам, чьи тени наполнят морену весною?
Оленям, жующим осколки предзимнего солнца?
Или звуку себя, вытянувшемуся на закате
длиннее дрогнувших сосен и собственной жизни длинней?


18 января 2002


Тост за февраль 1990

I.

Тритоном в перекрученном мозгу
всплывая, этот изумлённый город
казался и в наждачную пургу,
с налёту проникавшую за ворот,
мне, как всегда, живущим по своим
законам, хвост подняв, раздувши жабры
на стынь с каналов, на колючий дым
и на созвездий тусклых канделябры.

Двенадцать лет назад случилось мне,
чуть во хмелю и щурясь на сугробы,
прислушиваться будто бы к струне
или трубе с сурдинкой – к звукам: чтобы
не называть их пеньем: к шуму сквозь
свистящие дыхательные щели
дворов, подъездов и оград – поврозь,
когда б не ветер, мы бы не сумели
услышать этих нот. Их лёт тогда
казался мне многоголосным жаром.
Мозг закипал и дыбилась вода,
и пульсом кровь гнало по капиллярам.

II.

Казалось мне, что я вступал в пролом
незнания. Жизнь прошлую стесало.
То, что сосало сердце за плечом, –
рассеялось, рассыпалось, не стало.
И, будто в битом зеркале, что вдруг
срастается навстречу человеку,
строения возникли, яркий звук
отбросил тень на замершую реку:

Петербург никогда не казался мне больше чем или меньше чем городом.
Не то – брошенная Москва,
прораставшая изо всех пор существа,
почками набухая в кончиках пальцев.

Я не знаю, какого из городов мне не хватает больше.

Тогда я пытался бежать из разворотившей в осколки,
сжёгшей виски,
бередившей внутри привитой болезнью.

Я увидел собственное будущее
в плоской дельте: в строгом её, преждевременно ярком пространстве.
Где легко не засыпать всю зиму, всю жизнь и разглядывать тени
мыслей, будто куст лучей на стене.
Где не жалко прошедшего. Где будущее неотвратимо.
Остановимся здесь. Пусть оно – едким дымом метели –
наполняет гранёный стакан.

17 февраля 2002


С Воробьёвых гор

          Виталию Ковалёву

– – Пламень Полтавщины, меч,
сжатый в недрогнувшей длани
мысли, умевший рассечь
корни сухих оснований, –

речью твоей московит
не охмелится, покуда
будет у нас знаменит
лишь презирающий чудо.

Помнишь, стояли с тобой
на Воробьёвых? А ниже –
по-над рекой охряной,
дышащей масляной жижей,

рвали предгрозье стрижи,
и из себя расширяло
видимого рубежи
время, пока проступало

контуром новых вещей,
но не движеньем ладони –
то, чем коснёмся своей
в призрачном прежнем эоне

формы? –

          Чтобы говорить об этом, мне нужны другие слова.
Слова, раскалённые изнутри, пышущие жаром,
как вынутые из недр земли сгустки камней, –
мне кажется, я их слышал.

Есть мысль, что рождается от избытка.
Словно кто-то бросил зерно,
          а оно проросло упругим подлеском
и шибает пахучими смолами, иглистой зеленью.
Такая мысль – и есть то, что блещет в проёмах.
Тело же – как стекленеющий воздух
          в панцире льда, что истает к весне. A твоё сознание, брат,
повисает в просторе
оснежённом: к востоку от поймы Днепра –
в сердце равнин, из каких
заметает спиралями воздух, оплотневающий
зреньем и клёкотом речи твоей. В нём любое морганье
тысячевекое кажется шелестом сосен, колеблющихся здесь, на рейде
по холмистым протокам-лесам и озёрам-паркам Москвы,
где ты смотришь сейчас, как когда-то: поверх Воробьёвых.

Позади – аллеи скульптур и коричневый скарабей
университета, пожирающий сонное солнце,
впереди – охряная река.

Здесь спускались и мы – будто в прежнем прозрачном эоне –
и дымилось предгрозье на каждом плече. Вот тогда
я услышал: «Всё просто: любой
будет тем, кто он есть, только мы обретём удлинненье
слуха, зренья, способность мыслить насквозь – и преград
не останется. Впрочем, если быть до конца откровенным, –
мы давно уже там». Холод палил позвонки:
внутренний, свойственный перекалу, что, как камень из недра земли,
разжигает пространство: в котором легко отковать
и меч, и стальное перо.

Ты был сам этим недром и камнем,
жаром, клёкотом мысли, оплавом раскрывшихся глаз,

где качались лишь тени идущих в призрачном прежнем эоне,
принимавших сметающий гром на сухие ладони.

10—11 декабря 2001



Сербское кладбище в Либертивилле

«Пожалуй, если говорить о связи
всего со всем – ушедших с тишиной:
ни хвои тень, ни прочернь на железе
лампад, и днём горящих, ни длина

прочувствованных надписей, какими
прикрыт позор лежащих под землёй,
на время позабывших даже имя
своё – в земле навеки неродной, –

не нужны им. А нам?


                           Митрополита
дом высится как яхта над водой
равнины в бурном таянье. Прикрыта
земля сквозистым снегом; под землёй

никто не дышит, не поёт; не блещет
расплавленное солнце; но открыт
простор дыханью влажному. Обрящет
его и крепкий парус распрямит

лишь тот, кто знает, что под водной рябью
снегов потёкших ждут волны, и вот,
как доски будетлянина, надгробья,
где Божидар и Велимир встают

шумами и кириллицей, качнулись – –
нет, это только кажется, пока
не выпрямились, не перевернулись
они на дне глубокого зрачка». –

Так думал я не раз, не два, вбирая
глазами мир – родной и неродной –
где перспектива близкая, чужая
дымилась растворяемой весной. –

8—9 марта 2001


Вдоль реки Дес-Плэйн

Дорога текла по огромной стране,
бьющей ветром
по зеркальным от солнца деревьям, чьи имена
мне, не выросшему на этих просторах,
говорили так же мало, как птичья
рябь на изломах бурлящей реки Дес-Плэйн.

Утроба земли колыхалась пуста,
будто у щенной волчицы,
когда краснозубая ухо и спину
отворачивала от ветра,
                         вжигавшегося ей в подшёрсток.

Она следила за нами
изо всех попутных кустраников, крон
стрелками серых зрачков.

– Дыши же ровнее, хищница.
Твой выводок множится всплесками
как пылевые регистры
полдня, как лёт саранчи. –


Иногда попадалось нечто
дикое в приближении:
стог сена в середине озера,
изнеможенье огромных
не то насекомых, не то
прозрачнокрылых оброчников солнца, –

провевающих семена
южного ветра, цепкого роста, шумов,
выдыхаемые из зелёных лёгких
охрипшего континента.

Ветры, пыльные ветры,
сквозь текучую линзу
оживляется детство пространств,
завевается Рюриков ус
кузнечика-непоседы –
переливами левантийских ладов,


не улавливаемых на слух

твой, земля грубошёрстная,
чьи сосцы воспалённые
тяжелы от горячего солнца.

8—14 мая 2001




Рождение мифа

поэма

1. Январь

До того как дышащей реки
вольного теченья не ввели
в русло, и не встали языки
шумом из осушенной земли,
обручем плотин не сдавлен, ты
разливался так, что озерца
не на две – на сорок две версты
изменяли зыбкое лицо
поймы, – ты же в стуже водяной
всё дышал и под непрочным льдом;
и слегка подсоленной губой
сглатывало море ледолом,
разевая Меотиды пасть
гнилостую, будто у сома, –
вот тогда сцепилась с костью кость:
ожило сознание.

                     «Зима,
посмотри: зима! Какой сугроб
и какой глубокий снег, как те
двадцать лет назад». – Но жгучий скрип
валенок не слышен в темноте,
из которой говорит отец,
как под завывание турбин
ветра: блещет Дон, дымит Донец,
сотни юрких троп со всех сторон.

Мама добавляет: «А у нас
в ярославских, сумрачных лесах
не спасал ни острых слух, ни глаз –
был быстрее страха волчий нюх».

Что запоминает беглый ум?
Образы: сорок второй, одет
лес одеждой кольчатой, сквозь дым
змеепалый мама ловит свет,
хвоею хранимый. Далеко
за две тыщи вёрст, среди степей
белых, как парное молоко,
по воду к реке отец – –
                                 не пей
той воды: не то очнёшься в снах
огненных, измеряешь длину
волчьих, лисьих троп: я вижу их
и уже настраиваю, льну
зрением ко всем – дымит оно,
отделясь, ожив во всех «не-я»,
влажное зерно, веретено,
глаз раскрытый недобытия.

Но вернёмся к замершей реке:
под непрочным льдом. Год шестьдесят,
кажется, девятый. И в руке
мёрзлая верёвочка. Горят
от мороза губы. Мне идти
с санками через замёрзший Дон –
километр шатучего пути,
нету шапки, лёд в проплавах ран:
будто по змеиным чешуям
слипшимся ступаешь. Дон и есть
невзлетевший змей. Его моим
детским «ну, замри же» не заклясть.
Дуют ветры в спину: вой турбин,
что отцу прислышался, когда
мутным глазом степь моргала. Сын
видит лишь, как через лёд вода
кровью – профильтрованной – реки
проступает: не глядеть назад,
в стороны; не знать, что языки
мёртвые сквозь ветер голосят.

Только так: в налёт теней, сквозь них –
к Городу, обратно: через лёд,
через завивание шутих,
лопающихся, как кислород,
в венах исчезающий. Рука
держит за верёвочку.
                                Зимой
просыпаюсь. Нечто у виска
плещется, вздымилось чешуёй,
с боку переваливаясь на
тяжкий бок. Шага два-три – гранит
впереди: портовая видна
набережная, и шест зашит
в дымный лёд. «Эй, парень!» – это мне:
ну, а парню только, может, пять.

Затухает свет на волокне,
и совсем нетрудно опознать
третий ракурс: то, как мы стоим
вчетвером (потом родится брат) –
бабушка, отец и мать, и в дым
спуска к порту, в снега заворот
вглядывается четвёртый – я.
Скрылся элеватор за рекой:
в волчую шлею добытия
искристой зашитый головой.

Из зимы, а, может быть, и вне
притяженья степи ледяной
первое сознание во мне
изморозью дышит. Пустотой
провевают Дон и степь.

                                           Теперь
я бы не хотел вернуться в снег,
в ветры января, что календарь
вспять листали. Даже низкий звук
стужи мне не мил. Но крепко в кровь
кислотою въелся волчий сон.

И дымит тяжелохвостый Дон.


2. – Апрель –

Когда наступает весна –
а весна наступает в этих краях чаще, чем верится,
исчезают шерстистые сполохи стужи,
и меняется тело реки:
оно уже не змея, но широкое лоно.
Входи – не хочу: но это лишь для умелых
пловцов через водовороты – там, на стремнине.
Меняется даже и пол: река – она,
поилица белых вишнёвых садов парной водой и солнцем.
Впрочем, река двупола.
И я не знаю, как обращаться к тебе,
дивный Танаис, конь водяной, кожанокрылый,
расплёскивающий влагу,
конь-олень,
рогатый, цветущий древесными листьями,
воздух и жгучее лоно
себя самого – эта метаморфоза
мало известна в природе: только чешуекрылым.
Но коню, бывшему змеем и волком, привелось обратиться в оленя,
раздавившего волчий череп, а там процвести
дымными кладенцами, что всажены в сердце холмов,
стать плитами серых надгробий, слезами пыльных ветров.

Когда я был юным, не знающим возраста тела,
кости мои изгибались щёкотом смеха
ветра приречного, а теперь я знаю тело и возраст,
и они блещут, поют как камыш.

Я умею делать простую работу:
слаживать дом, рыть землю
для могил и деревьев, овладевать добычей,
беря её в руки, пока извивается, бьётся,
когда по хребту моему – со щёкотом – мечутся тени предков:
они пили мозг из разломленных свежих костей,
они дружно «спевали», когда под хмелем.
И сдавить их силу: всё равно, что зажать себе горло.

А река бьёт копытом и блещет сплошной чешуёй.


3. Июнь

Пускай река – это я, раздувающий конские рёбра, вспугивающий плавни, тогда ты – дельта реки, выход к морю, кувшин жизнезнающих вод.

Фауна дельты и флора совсем не похожи на то, чем украшено русло:

не редкая, хмельная от солнца дуброва, не толпа тополей, не полоска сухих кипарисов, высаженных греками, чьи мысли давно рассосались в лимфе шумящих кустарников, в беглых зрачках ястребов.

Kогда солнце светит отвесно, в дельте всегда нежарко,

и деревья там гуще, и больше поёмных лугов, заросших изгибчивой, мягкой травой.

Ещё там встречаются плавни: где рыскают кабаны, выдры, где тонконогие цапли плещут мокрыми крыльями.

Погружаясь в дельту, подчиняешься спазмам зачатья, и многогрудое тело дышит всей глубиной живота.

Врой в эту землю лопату – черенок прорастёт: листьями, их перевивом.

О, огромная мидия, узел, пустивший солнечный жар ползунами в прибрежный песок,

с какого следы копыт и волосяного хвоста, и царапающих по высокому правому берегу кожаных крыльев, и того, чем твой узкий проём
наполняем в полуденном мренье, –

будут вымыты мягким приливом,

когда ты истекаешь сквозь дым облаков проницающим светом,

не вмещаемым в дельту,

как в завязь, хранящую плод.

10—13—16 июня 2001




Желание

Будь я жителем Лангедока,
я бы знал имена моллюсков.
что, укрывшись в рожки и трубки,
        в море прохладном

обитают; а также рыбу
различал по окраске влажных
мозаичных чешуй: макрель от
        жирной мерлузы;

знал, какой виноград к какому
блюду, перебродив в прохладных
погребах, даст вино, каким и
        пьяный упьётся.

Но, увы, я в степях родился,
жил на смутной лесной равнине,
возле гор, у озёр широких.
        Как же мне быть-то? – –

Соматическое прозренье,
что любовь в самой высшей точке:
наполняет подкожным пылом
        жадное тело,

и мигают сосуды жизни,
в сообщающееся сознанье
раскрывая себя сквозь шорох
        жарких деревьев.

Будем же, утоляя жгучий
голод с жаждой, глотать, холодным
запивая вином, с дымящих
        сковород яства,

чтобы рыбы, моллюски, корни
трав, подсолнечников, сознанья
проступали сквозь нас, как если
        бы сквозь друг друга. – –

28 июля 2001
Гро д'Агд



* * *

В тени мирового орла, распахнувшей крыла
от топей Луизианы до мраморов Тора-Боры,
мне видны лишь блеск полярный смерзающегося стекла,
синих степей продувы да серые горы Сахары.
Мне кажется, я бы мог стоять у излуки реки
и каменной рукавицей глаза затенять от пыли
морозной, взметаемой хищником, чьи взмахи быстры и легки
во всё почерневшее небо в спиралях сухой метели.

Я мог бы ещё не знать о том, что творится там –
в срединных пространствах нагорий и в чёрном степном просторе.
Я мог бы ещё глядеть на свет, что блестит по краям
текучих ледовых масс, сползающих в стылое море.
Или сладковатый чай глотать в непрохладной тени
оливы, среди руин, хранящих осколки латыни,
и, как маалуфа лад, звенело бы солнце во мне
ветрами горячей Африки, ожёгшими листьев ладони

песком, летящим поверх заброшенных белых могил,
мозаик и катакомб, – – кругами без измененья.
Хищник взмахнул на востоке, а здесь отдаётся гул.
Да, я бы всё это мог; да что же с того уменья!
Быть может, в такой разлом и время забыть о я
и слушать, как сохнет грунт и ходит земли утроба
дымами в ущельях Атласа и – там, где реки струя
блестит родильным туманом, где время встаёт из гроба

лопающейся коры треснувшего небытия.

3 января 2002


Прим. к «В тени мирового орла...» Маалуф (малуф) – традиционный стиль пения, популярный в Северной Африке