Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Алексей Порвин

Стихи


Стихи из «Поэмы определения» и цикла «Антистрофы»

Усечения

"Воронье гнездо во все голоса..." и др. стихотворения

Определение дерева"

9.03.2013

17.08.2012

05.02.2012

18.03.2011

12.09.2010

28.02.2010

18.07.2009

22.02.2009

О стихах

Память ответного движения: О поэзии Олега Юрьева

Бросить кость собаке ума (беседа Александра Маркова с Алексеем Порвиным)

О стихах Олега Юрьева


Алексей Порвин

* * *

Ангелов скрипичные поделки
и басовый преисподней клич –
все сольется, словно дождик мелкий,
искрошится, как сырой кирпич.

В памяти останется лишь это:
дом, протекший в белом шуме вод,
стихнет, как закончится кассета,
пленкой прошуршав магнитный ход.

Все отступит, тишиною сдавшись
в плен истока своего – тогда
средь кирпичных стен незримой ставшись,
лишь собой останется вода.

 

* * *

Не ранят сердце Севера простое
промазавшие стрелы сухостоя:
оно, я знаю, очень глубоко:

в нем тишина творится под землею,
венозной выпускается золою
измазать лес со всех его боков.

Пруты без оперения крошатся
и смотрят ввысь – у сушняка нет шанса
вернуться в руки строгого стрелка,

и голос засыхающего хруста
твердит – внутри безжизненно и пусто,
в колчан костра влагая их пока.

И вспышка вынет стрелы, и не целясь
опутает окрестность, как мицелий,
попав в болото, в небо, в пень и ель:

ведь свет стреляет метко и не глядя,
ему не нужно со сноровкой ладить,
когда весь мир – одна сплошная цель.



* * *

Кто ни зажимал тебя, свирель, пытая
полостью твоей Господний мягкий слух,
обволакивая, словно вещь простая
вещь несложную в закон схожденья двух?

Ты – челнок, везущий душу в звук везучий.
Сироте грядет отмена сироты –
приговор светлейшего из всех трезвучий
золотит умы и рты.

Сядем, на двоих разложим голос, слово –
так, что и не скажешь, где тут чье и чей.
Друг на друга глядя, подождем другого
сироту простых вещей.

* * *

С листиков слизывать вдохом
воздух березовый, взбитый
веточной дрожью о многом.
Ветошью дружной увитый
сад показался мне Богом.

Воздухотворный участок
мира, невкусного легким,
шелест зеленого яства.
Трепет, не давшийся многим,
где твоя верная паства?

Я здесь один, и ограды
не разглядеть под листвою —
есть ли они? Ведь когда-то
сад этот будет со мною
ближе супруга и брата.

Ведать предел этот надо
прежде — глазам, но дыханье
с небом и так уже  рядом.
С близкого же расстоянья
Бог показался мне садом.


* * *

В рождение завернутая посылка –
крючки из полой кости для вязки лыка
и малый райский для тренировок рожон
любви – полез и тут же собой заражен.

Шуршу бумажным, режу сургуч на части.
Я ждал, признаться, тонкой невидной снасти,
крючок в губу, в гортань – подсекли, повели,
в ладони взяв на солнечной чистой мели, –

но нет. На языке заплетаю лапти,
плетусь, даруя новое место карте,
обертке то есть ящика – крестик труда,
отметку о прибытии ставлю туда.

* * *

Против часовой вывинчивает свет
зрелость, став повыше на низкий табурет,
будто в детстве, чтобы прочитать стишок
папе – он с работы подвыпивший пришел.

Оборот спиральный, взгляд под потолок –
там в углу двукрылый на мысль твою прилег,
стережет движенье по одной оси.
Вот тебе печенье. Не хныкай, не проси.

Оттолкнешь опору, воздуху отдав
воздух, и в полете отец подхватит – «да»
вряд ли прозвучит – отцовская рука
свет вернет на место, ввернет его пока.

 

* * *

Чего твой внутренний взор достиг –
направо и чуть пониже гордости
ангел торгует игрушечным барахлом.

В развалах рынка стрекозьего
над каждым камнем крик мамы «брось его» –
брошу, как мама, – окажется он отцом?

Солдатик, в угол поставленный,
в душе увидевший вдруг состав длины
тени от тела – о, Господи, это я?

Пластинка в белых царапинах –
ты не показывай только папе, на,
быстро затри их. Никак? Что же делать, а?

В стекляшках – краски для слез, но я
иду все дальше. Смотрю на грозное
варево юности с ангельским «Я люблю».

Толкай вещицы, не всхлипывай.
С медведем заспанным мы пошли – бывай,
мни под полой вместо денег трухлявый плюш.

 

* * *

Прошлая зима здесь. Где?
Небо тычет в облачный палец
мальчика в седой слюде
(мальчик сам испуганно-палев).

Но уже анализ взят.
Струйка птиц, забрызгав стекляшку
неба, прилетит назад,
выдав на уроке поблажку.

Прошлая зима там, но
страха нет чего-то бояться –
стаяли в темным-темно
тени от пресветлого пальца.

Звездная зима, случись.
Чтоб тебя потом отворяя
небо видело: я чист.
Только эта радость – вторая.

 

* * *

И птицы – теплокровные части высоты,
круги сердцебиений ее здесь, внизу.
Немногие деревья не перейти на ты
решились, как немногие сердца в глазу

без стука переходят во взгляда доброту:
сердечность птичья в крыльях, а ты? Где твоя?
Посмертной пустотой она прорастет во рту,
ну а при жизни? Взгляд ее дом, там, где я.

Ты – дерево, ты – птица, вспорхнувшая на взгляд –
ветвящийся из сердца растет без корней.
Как дом растет из крыши, где крыльями лучат
по крови, по источнику ее, верней.

 

* * *

Как ты входишь в сталь, даже не глядя на
ушко той иглы, что стала осью земной,
раздвигая блеск? Господи, ледяна,
бела Твоя поступь, как смотрящий за мной
мой архангел сна, льющий сукно трубой.

Меня справишь, да? Знаю я, чей кафтан –
и дети приходят в сон, а выше – зима:
неодетым не выстоять, даже там,
где пух и перо летят, где греет сама
голова Твоя, шаром светясь нутра.

Потому покрой – белый, как мой покров,
на душах любых слова мои застегнешь,
где надежда им станет – и хлеб и кров.
Как входишь Ты в сталь, сюда не глядя войдешь.

 

* * *

Поднимаешь к солнцу ладонь
разглядеть, понять на просвет
вещество под кожей руки
и назвать его, и назвать.

Но язык не помнит имен –
если слово есть, то – в глазах:
ну а им – удерживать свет,
собирать по капле тепло.

Так отец тебя поднимал
невесомо, словно ладонь:
он искал слова, чтоб назвать
розовевшее вещество.

Но язык не помнит имен –
если слово есть, то – в глазах:
но они – безмолвны от слез,
отвечавших дрожью на свет.

 

* * *

Взгляд из окна набирает предметы,
словно буквы, в досрочное отчество:
произнеси его, только без имени,
в облачный слух вознеси.

Тем, что в тебе только так называться
выбирает, останься, оставшийся
в дне ожидания, в дне безымянности,
ставшей листвой за окном.

Мир называться по батюшке станет,
и ему полегчает со временем:
срок ли не вышел безродного прозвища
или листва шелестит?

Медленно к небу глаза подымаешь –
эта точка в означенном имени
снова себя начинает отыскивать
в павшей на землю листве.

 

Кто верит

1.
смотри, кто над теченьем свод
удерживает и нес
ет
горенье бега


Фитилек? Нет, мальчик скользящий
внутри у огня,
всё дурное тихо нельзящий,
не злящий дня.

Он закопан в тягость свечную,
и лишь голова
полыхает, смерти минуя
дела, слова.

Обездвижен, он убегает
в тепла глубину,
где и злобы дня не бывает,
и счастья – сну.

Теплота узнает, свивая
мальчишеский рост,
что свеча есть теплая свая,
и свет есть мост.

Не глазное дно, а прибрежье
размыто от слез,
всё в следах сияющей бреши
его волос.

всё - в следах сияющей бреши
его волос.




2.

                        Н. С.

сердцем невысоким
под ветром разогнись
режется в осоке
высь


косточка плача в горле
не прорастёт до глаз.
бог травянистой боли,
ты не касайся нас.

корочкой скрой порезы,
не береди листву,
боль не имеет веса,
если не наяву.

высь в моей милой стонет,
но бережком бредет,
ежели кто утонет –
вытащит и спасет.

в плаче тонул и в берег
болью уткнулся сон.
сон – это я. кто верит,
тот не спасен/спасен.


3.

мой блейк из чашечки виска
венозно постучится
о бледность, чтоб смогла тоска
у черепа учиться


телефонную трубку зажми.
вот фамильный фарфор головы,
вот гудки с вензелями ре ми –
до поры

возвращается бледностью лоб
из раздумий: ты как там, ты как?
вилли что-то не сыщет свой гроб,
вот дурак

я в сияющий череп налит.
что за ложечка ходит внутри?
это вилли серебряный спит
до зари

вензеля звуковые – тоска.
я дурак из того серебра:
голова костяная легка.
всё, пора



4.

у ангела в груди
сандалики по траве
крыльцо, карандаш и мама


Потому и летит, а над ним
загущается чёрное молоко.
Он сердечной ступенькой храним,
по ступенькам идти высоко.

От крыльца и до мамы – весь сад,
прорастающий в спину крылом? теплом?
Жестяной собирается яд
в облаках, укрывающих дом.

Вот и капли чернят тишину,
и находят крыльцо, говорят: «ты наш»,
но в груди у него не найти вину,
только маму, крыльцо, карандаш.

Капель клич безответен, их цвет
для грудного рисунка – не лучший друг,
и звучанье похоже на «нет»,
говоримое жизни сквозь стук.

Потому и взлетает, что грудь
не выдерживает наблюдать за тьмой.
Краткий взмах, словно слово «будь»,
дорисован до входа домой.



5.

до тепла последнего
т
емного подледного
встань держаться среднего
отпусти холодное



встань, Господь, держать середину –
она утекает, она – вода,
постучалась ангелу в спину:
никого нет – вода.

слава водам слава и слава,
что мы не холодное, мы – лишь лёд.
упаси, Господь, наше «справа»
от Твоих левых вод.

где тепло последнее держит
Тебя подо льдом, оставайся нам.
слава водам, мы ведь всё те же.
мы - Твоим слава снам.



6.

Рай теряет ум, как букву «й»
становясь невозможностью ада.
Ночью по комнате шарят лучи.
(...) Оставаться жить – далековато.

                  Из частной переписки

Разлучи печаль и печаль, одна
из этих двоих – твоя:
забывать и помнить тебя годна,
не мучаясь, не творя.

У печали память – как резкий щелк,
включающий свет во мгле,
где ты станешь виден от пят до щек,
отпетый для тьмы в столе.

Или свет погаснет – и нет ни зги
тебя, и ты станешь – тьма,
беспечален, мертв для лучей тоски,
что шарят в углах ума.

Разлучи печали и властвуй над
отдельностью их имен:
оставайся жив – невозможен ад
и рай больше не умен.



7.

коньяк равноугольный мне была
и думала мальчишка в горечь вписан
а вот звезда ему пускай тела
проходят по душе пьянящим низом


угол равен углю, а иначе
нет ничего, ничего:
ни меня на беспамятной даче,
ни тепла твоего.

уголь равен углу, повторим же,
всё в нас равнялось углю;
что души пламенеющей ниже,
гаснет словом люблю.

горечь тлела во рту угольками,
но опускалась звезда
и водила в потемках руками
по лицу никогда.

есть в душе невысокая область –
там, где телесно идти
горечь сможет, раз откололась
от прямого пути.

я пойду прямиком – там, где равен
уголь не мне, но всему:
станет тлению мальчик неявен,
словно равность – уму.

 

* * *

Пришедшие тебя перебирают
и думают – что может целью стать?
Быть может, совесть? Но на ней собраться
вниманию – так сложно, и стоять

нельзя, держась за лезвие из дыма,
что разъедает по ночам глаза.
Тогда вот это – скомканное древо.
Но лишь коснись его – оно горит.

А камень, что растерт грудной изнанкой
до говорящей пыли? Нет же, нет.
И смотрят в пол, хотят уйти, но всё же
надежда не дает ходьбы ногам.

И вдруг под ноги падает листочек:
он разлинован поперек себя,
на нем – рисунок: солнце, солнце, солнце.
И кто пришел, теперь узнал ответ.

 

* * *

Снежную слепящую густоту
прорезью прореди,
дверь толкни во всё уносящий скрип
перед хлопком.

Краткий свет, направленный на январь,
теплой держи спиной;
здесь – недолго, только вот – далеко:
ну же, иди.

Густо бьется снега видавший снег
перед лицом твоим –
может быть, падет на него пятно
от фонаря.

Может всё, шагающий январём,
трогая жизнь спиной.
Может быть, падет он – пятном на свет,
только не здесь.

 

* * *

Расстояние до тебя
в слова и дела,
словно в шарик воздушный, дуть,

набирать через резкий вдох,
похожий на всхлип;
пробуждая свободу в грудь.

Как растет повседневный быт,
растянутый мной:
вдруг – огромным предстанет, и

он окажется лишь – хлопкoм,
в руке – лоскутком,
тонкой ниточкой от Ничто.

Но кончается – (где же вдох? –
и выдохнуть нет!)
– расстояние до тебя.

Замирающим вдохом я
смотрю на тебя:
звонкий шар улетает вверх.

ВОЗЛЮБЛЕННОЙ У ПРИЕМНИКА

Вылавливай пятую четверть меня,
дрожащую в атмосфере,
вылавливай клавиши, медь и басы,
включи в свое «я», что слышишь.

Без четверти этой – неполон, не весь:
желанная четвертина
живет, как волна, постоянно не здесь –
таким я хочу остаться.

А ты говоришь – ее нет, это лишь
у радио звук глубокий.
Тогда отчего, как подсохнет тишь,
от звука влажнеют щеки?

Тогда отчего эта четверть меня
живёт, когда четвертован
тот мир, где конечности веры живут
не дольше движений слова?

Вылавливай нужную четверть мою
со влажного дна эфира.
Я весь тебе нужен? – так вот я, звучу:
возьми себе вместо веры.

 

* * *

Нужное ничто засекать, согрев
заповедь терпения дождевой
не-бедой, струящейся жизнь-травой,
говорить «я твой».

Ересь кожи, пальцев холодный блеф –
нерушимо тихнут в такой воде,
вера обретается здесь/нигде,
говорит «те-те».

Пальцем стариковским тебе грозит:
без меня не будь, не ходи, не смей,
жизнь-трава, я знаю, таких кровей,
но тебе видней.

Но тебе – ничто засекать, где вид
жизни прорастает, в руках струясь,
но тебе – на небо оборотясь,
разглядеть, где связь.

 

* * *

Чувством тычешься в сон, в простыню, во мглу,
где душа не зажмурит ни кровь, ни прах:
и стоит, и глядит на себя в углу
и на темень в дверях.

Не оттуда приходит ребенок мой,
зря ты смотришь туда, убедись в одном:
он увязнет по сердце, идя домой
в твоем взгляде больном.

Она смотрит, становится мраку – мать,
говорит: я люблю тебя, я люблю,
я прощаю за всех, кому впредь не встать,
в ком болею и сплю.

В ком люблю – мои дети, а этот мрак
не обнять не смогу, он идёт сюда:
он отзывчив, как два эти слова, как
никогда, никогда.

 

* * *

                                               Наталье Горбаневской

Опаска излечиться от нации дотла
на храмовые маковки сродницей легла
обмокшим в жирноземе чужой крови слушком,
а прежде – уходила спешащим чужаком. 

Повальной стигмой мешеный мрамор языка
застыл до нас – расправами, буйными слегка:
прожилку не распробовать, ум не отколов
от камня стен, исправленных под трещащий лоб.

Обглодок, ненавидящий сдельный говор муз,
тахикардия-крестница, краденый укус –
вы все мне равно дoроги, если вы вдали.
Сейчас на храм разнизанный, как туман, легли.

Охват масляно-лаковой шеи мертвеца
таков, что хватит слова для шейного кольца –
нанижем бусы заново и себя прочтем,
воскреснет он, и снова – всё станет нипочем.

Здоровым быть от нации страшно не совсем,
а мне, привыкнув к новому, и остаться б кем.
Поститься, слизь туманная, не могу тобой.
Останься, слово правды, лекарственной судьбой.

 

* * *

До горла птицы не доходит тень,
во рту застряв,
где жив пока отец, и длится день
среди стволов и трав.

Там муть реки и удочка в руке.
Шуршит пакет
хвостами рыб, оставивших в реке
последний всплеск и свет.

Пока у птицы рот открыт, всё есть;
но стоит вдруг
его закрыть – настанет мрак, как месть
за всё, чем был испуг.

Испуг был всем: водой, отцом, крючком.
Он не был мной.
Я стану птичьим ртом, чтоб ни о ком
твердить молчащей тьмой.

И окончанье песни, как крючок
щекочет рот.
Возьми его, о птица, в свой молчок,
как рыба в свой – берет.

 

* * *
Сойти со времени, забыть,
где переход на эту воду или землю,
вернуться к хлебу на полях,
не смятому телами, где

смотреть издалека на грусть –
когда же завершится облаком над нами.
Когда дадут остаться там,
где имя далеко от нас.

Забыть свою ходьбу туда,
где смятый переход на хлеб и воду – телу
казался той душой, в какой
нам не остаться больше здесь.

И забыванием кормить
свой жадный взгляд, что тянется туда, где время
незрелое течет землей,
благоухая речью сна.

 

* * *

Вбиранием смутных ветвей
ветер завершает себя;
возьмется ли что-то во мне
ветви запоминать?

Ведь ветер не справился – здесь
камни, воздух, даже кусты
остались – всему не уйти,
что присутствует в них.

Возьмется ли осень меня
помнить? Что останется в ней,
способное запоминать?
Ветер, ветви верни.

Продолжись, и всё здесь оставь –
я тебя запомню таким:
отдавшим, оставшимся о
дне последних ветвей.