Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Ольга Мартынова

Стихи

Стихи после книги

«О Чвирике и Чвирке»

Из книги «О Чвирике и Чвирке»

28.12.2008

Введенский

17.12.2006

14.05.2006

20.03.2004

12.05.2003

01.01.2002

Четыре времени ночи.
Книга стихов.


Слушать запись авторского чтения стихов Ольги Мартыновой

О стихах

Ольга Мартынова, Олег Юрьев: ОКНО В ОКНО СО СМЕРТЬЮ (диалог о последних стихах Елены Шварц)

О МУЗЫКЕ ГАГАКУ. ПОВЕСТВОВАТЕЛЬ, ЧИТАТЕЛЬ И ИХ ЧИТАТЕЛИ

ВЕНЕЦИЯ В СМЕРТИ

О МАНДЕЛЬШТАМЕ

О Гейдельберге

О Миронове

Об Эльге Львовне

"О бутылке"

С небес в наказанье на землю поверженный...

В ЛЕСУ ПОД КЕЛЬНОМ (к стихотворению Елены Шварц "Два надгробья")

Стихотворение: дерево ночью в грозу, освещенное молнией

Ода на ужас



Ольга Мартынова

СТИХИ ИЗ НОВОЙ КНИГИ


***

Женщина в ресторане напротив античной арены,
На голые плечи наброшена кожа веснушек,
Шейные позвонки изгибаются под волосами.
Она смотрит в сторону Роны.

Она заказывает лимонадное пиво. Светло-рыжий глаз,
Сужается-расширается тревожно и тяжело.
Так смотрят на то, что было мило, прошло.
Мимолетная ненависть в чужом, случайно подсмотренном взгляде.

Как хрупкая бабочка взгляд, как жирная бабочка город,
Дома стеснились - шелуха мелких ракушек провансальских,
Солнце с крыш падает в реку, над ареной радужный обод.
Вкус панаше, рембо, ее отца седой подбородок.

Только любуясь миром, радуясь миру, как архитектор,
Видящий все как бы сверху, ставящий коробочки, коробы и коробки,
Можно любить это блужданье, видеть смыслы в этом узоре,
Во взгляде, прорезающем ненависть в светоносном движенье реки.


* * *

Корни, черви, кроты, кости, клады,
Что еще я знаю про землю? - полоса черноты,
Потом огонь.

Птицы, призраки, крики, бабочка-бархат, докучная муха,
Ветряные братья ветрены и бесплотны.
Что я знаю про воздух? - вздохи оттуда не доходят до слуха,
Только холод.

Маленьких скользких демонят
В лужах прыгают сверкающие рожки,
Черной воды лабиринт разъят,
На кружки и на дорожки.

Потом огонь. Он живет снаружи, стынет внутри,
Он бегает вместе с кровью от сердца к пяткам.
Вот и всё. Саламандры бегают, кувыркаясь,
Прогрызая вены.

В эту страшную снежную зиму,
Пишет Гийом де Машо,
Я потерян, болен, импотентен, печален,
Разучите, пожалуйста, мой стишок.


Шестьсот лет он шепчет,
Затерян в воздухе среди других, поет, плачет.
В земле, где огонь - его дама, выучившая стишок.
В воде электричество пролившейся крови скачет.

В эту неделю зимы две вороны
На бронзово позеленевшей ветке облетевшего клена,
От холода, как два голубя, склонили клювы друг к другу,
Сиротливо и сонно.


ПУРИМШПИЛЬ

Серый туман прорезан голубыми лучами,
В каждой капле тумана лицо отраженной луны.
Влажные груди холмов, между ними деревня в молочном тумане,
Тесно домам, в тесноте голоса не слышны.
В тесноте голоса одичали.
Ранние сумерки ранней весны.

Я читаю табличку: здесь пахло раньше маком и медом,
Готика, как славянская вязь, они побратими,
В каждой капле тумана - лицо, голоса не слышны,
Капли уходят паром в черное небо, невозвратны, необратимы,
В каждой капле - радость, в каждой радости - смерть (плодовая косточка, рильке),
Я каждую каплю не могу рассмотреть.


ОРФЕЙ

Выдыхая слова на длину своей жизни недлинной,
Как гусеница шелковую свою слюну,
Превращаясь в шарик на блескучей нитке
(Забвенье-бабочка внутри) ,
Забыл свою жену,
Пусть пронзительный глюк комариный
И влажный взволнованный гайдн
Лепят в воздухе звук -
Вздох подземельный.

Забвенье-бабочка распластана на белых небесах.

Как сонно и тепло в стекловолокнах
Потрескивающего кокона кружиться,
Как сонно и томительно не спится,
При каждом вздохе нежно жарит сердце
Оса забвения, осиротевший звук.

Менады - обиженные пьянчужки на танцах под фонарем,
Они танцуют друг с другом, огрызаясь на инвалидов в медалях,
Хихикают девочки-музы.

Не везло аполлону в любви - только в звуках в шелестах лавра.
Только в шелестах лавра любимцев своих он не мог никогда уберечь.

Мне хотелось сказать о менадах, да что говорить о менадах.
Пусть заплаканный верди их жизнь обрывает (дионису везло) пока они девочки-музы.

Забвенье-бабочка скользит по шелковой струне.
Все изменилось, посмотри, и жизни нет в слюне,
В хрустящем коконе темно, то Божий куст в огне,

Как были счастливы, кто знал своих богов в лицо,
Оливки, слезы, мед несли к их алтарям.
А в нашем коконе темно, не видишь, что поешь,
Только желтая иволга плачет в чеховских скромных кустах.


НАД КАКОЙ БЫ РЕКОЙ ПТИЦА-АРФА НЕ БИЛАСЬ В КУСТАХ

Среди осени вдруг замечаешь, что осень кругом,
Года железные пальцы немеют, птицы-арфы развесив по веткам,
Жук ползет по стеклу, тупоносое солнце плывет,
Золотой - наподобие сада - Вавилон огибает.

Тенью жука встает длинноглазый аккадо-шумер из недышащей глины,
В кольчатых стружках его бороды рукотворное время,
Из праха летящее в прах.
Бедный беглый огонь выжигает реки потаенное имя.

Над какой бы рекой птица-арфа не билась в кустах,
Это все та же река.
Над какой бы рекой, в какой бы пустыне - везде,
Из железных силков пахнет порченым мясом и белая тень выскользает.

Речь - хромой мотылек, бьет крылом по воде.


* * *

Перед ручьем мне стыдно, ведь ручей
Не знает голода и страха.
Мне стыдно, что внутри
Болотцем нежным пухнет жизнь. Мне стыдно,

Что в кладовых скребутся мыши,
Что нянька свет зажжет: пора, вставай,
Что руки у нее морщинисты и волглы,
На пальцах волдыри...

То хмурая дыра замусоренной ночи,
То электрический комок.

Стать креслом, стать ковром, цветком, стаканом,
Стеклянной колбой, горточкой песка,
Еще мне стыдно, что течет река,
Что стрекоза летит, что тени долги,
А жизнь внутри прокисла как вино.

Стать книжкой, чтоб любимая рука
Перебирала тусклые страницы,
Внутри которых пыльно и темно,
Стать колбой, двоетелой как оса,
Чтобы песок стекал по застекленным ранам.


* * *

У кого нету ни реки, ни неба,
Ни города, ни мира,
Тот сидит на жердочке, чирикает чего-то,
Не ветрено ему, не холодно, не сыро.

Лужи чавкают, пережевывают дождик.
Что незаметней, чем время? -
загадывает дождь загадку без разгадки,
Сам как съевший пейзаж стеклоигольчатый ежик.

Ни жалкой радости ротирующей строчки,
Ни звука, ни всхлипа,
На языке какие-то мурашки, запятые, точки
Воздух стал холоднее, затягивает губы птичьим клювом.

Дни стоят в очередях холодных,
По одному исчезают за черной дверцей,
Кого похоть, кого зависть торопили, кого любопытство,
Но за дверцей черной ничего не видно.

Дождь идет, время тает, дремота и зевота
В обнимку сидят на крылечке, чирикают чего-то.


РИМСКИЕ СТИХИ

I
Все города выставляют из сорного дыма углы площадей,
Балкончики, эркеры, львы с открытыми ртами, львы с закрытыми ртами,
Их ложноклассический прах, усыпающий голову -
Вот я увидела римскую ляпис-лазурь, проскользнув по немецкому олову.

В декабре город‚ зажигают притворные свечи.
Каждому городу, что бьется в сетях своих,
Я говорю наспех чужими словами: ихь либе дихь -
Дикий язык долгоногой Марлены, жесткая кость
Берлинской трескучей, тягучей, давно поистраченной речи.

К этой речи уже не найти говорящих людей.
Она, как рыбка в тазу, побилась губой об эмаль и уснула.
Только рыжие римские кошки с Марлениным "эр-р-р" что-то урчат из Тибулла.

(И где этот фонарь и где эта казарма,
Там, где шар(ф) голубой и драконьи взошедшие зерна.)


Мне понравились, Рим, матрешки твоих площадей
Ради зимней нечаянной встречи.


II
Среди сахарного барокко,
Копыт, ноздрей, кудрей,
Старой крови, расслоенной, как слюда -
Лишаи одичалого времени солнце залижет.
Обрывки разорвавших друг друга календарей
Ветер носит туда-сюда.

Здесь обломки, обрубки, щепочки в золотых и хрустальных гробах,
Фаланги (- и пальцев!), все это пляшет на хлюпающей, хлюпающей земле,
Запах похоти и пехоты от нетленных рубах.
Сочится сквозь стены монастырей. Луне-камбале

Страшно в конце декабря оказаться в перепутанных ветках,
В перепутанных языках, в редких, едких, капроновых сетках -
Померанцы горят в черноте запертых на ночь аллей,
Кошка смотрит холодными, как померанцы, глазами, чья-то тень убегает притвором.

Черный камень, коричневый камень,
Серый пепел, которым мы усыпали предрождественский Форум
(- Романум?), куря непрерывно -
Вот будущей памяти дивная глина.

Яма Сивиллина, заслушался Август, что-то так и клокочет в ней,
На стрелке висячей написано: S. Bambino.
Сколько же, Рим, у тебя игрушек -
Костей, хрящей, черепов, черепах, лягушек.


III
Вдруг закричит плечо, как врежется осока.
И снова замолчит. И закричит опять.
Невинная вода невинного барокко,
Что боль не навсегда (не) сможет прожурчать.

Сумка, набитая круглыми днями,
И еще камнем черным, камнем коричневым, серым пеплом -
Врежется ремешком между плечом и шеей,
Как воротник свежей травы у сатира, прилегшего возле церкви,
Коричневый торс бабуина, белая сатирова голова,
Между ними трава.

Подъезжая к Карраре по железной дороге, глянешь в окно:
Колотый сахар навален, нерастворимый в чайной ночи,
Хоть звезды (н)очами пьют чайную горечь вприглядку.
Кубики сахара светятся в раннюю зимнюю ночь, но
Их лучи
Лишены живого скрещенья с луной.
В этом мертвом скрещеньи я говорю не со мной.

Их лучи
Не дрожат, неживые,
Как свечки в латинских церквях,
Электрический запах обманного воска,
Как игрушечный поезд на немецких вокзалах глотает монетки,
Так свечке-обманке - монетка-слезка.


IV
Рим - воронка, огромная и сырая улитка,
Сосущая восхищенье, точащая солнце.
Все летит в эту бездну. Рим - латка,
В которой тушится время,
Рим любит на завтрак внутренности минуток,
Идет в лавку вечности, покупает почку,
Ест, бросает кусок языческой кошке, улыбается жесткая шерстка между лопаток.

Да, еще слышно, как хлюпает кровь на арене.
На этой щегольской вечности маленькая заплатка,
Здравого смысла отталкивающая облатка,
Бедный бука ирландский, горе (ль) его уму,
Вот, говорит, Рим подобен тому,
Кто живет на то, что показывает приезжим
Труп своей бабушки.


(Почему нет, если смотрят?)
(Да и бабушка-то чужая).


V
От Петербурга - холод, неуют, летящая стрела без цели.
От Парижа - кондитерских дикая поросль и сквозняки.
От Вены - бесстыдный назойливый мрамор.
От Берлина - Марлена.
От Праги - дозорные ангелы на мосту.
От Мюнхена - тень уходящей все ниже реки.
От Гоголя - стертая грань между жизнью и смертью, выдыхающая пустоту.
От Брюллова - ревнивая Тоска.
От славы Господней - позорная арка.

Расточительно брошено солнце кусками у любого киоска,
У всякой пинии - свой огненный столб.
Грустная тень обнимает миротворного ангела с вознесенным мечом.
Сквозь видимые миру волны Тибр несет,
Невидимые кости
(Француженки брюлловской, утопившейся от злости).

...Да, здесь судьба еще играет
Футбольным гладиаторским мячом.


VI
На многих ладонях, торчащих из немой земли,
На мраморных языках, высунутых из чванных домов,
На битом стекле вездесущей воды, вечной юлы,
Воробьиный комок,
Острый сколок кометы,
Дарящей Город, забирающей Мир.

Ключи и пчелы:
Одни не открывают ничего.
Другие никого не жалят.


VII
Молодое вино в старом городе пили две озябшие тени,
Одна от ключей отвернулась, другая взяла, не повернув головы.
Одна заслонилась от скорби, другая от лени,
Мохнатые пчелы жужжали медовую песню Невы.
.


НЕ О ВЕНЕЦИИ

Все дольше звука ждать. Хоть чист осенний воздух.
Лимонный ясень, прелый запах дёрна.
Деревья держат птиц в озябших лапках.
Все дольше звука ждать, так пустота упорна.

Так пустота проворна, так легка.
Везде протяжно дышит расстоянье,
Взгляд пересек Большой канал - издалека.
Там кипарисов черное сиянье.

Венеции улиточный завой,
Не скрасив осени, слезится старым оком.
И пахнет золотом, и рыбой, и сурьмой.
Румянами, рабами, кофе, рыбой.

Гомункулы в стекляшках фонарей,
Хребты мостов, заплесневелый праздник,
Чей торт тем драгоценней, чем черствей,
И вольности замасленный передник.

Все дольше звука ждать.
К тебе ли я, Венеция, за звуком приходила.
Меня встречает мой тевтонский ясень,
Помахивая косточкой от птички.


***

                                             Зеленые метры погонные
                                             На невских, на венских плечах.
                                                               O.Ю.

Это только Вена - Ее великанский шаг,
Ее воздушные лестницы, ярусы, зеленый тритон на театральной крыше
Раздувает щеки, выдувает марш из зеленой дудки.
Головы театральных поэтов ярусом ниже.
Как головы перебежчиков, посаженные на пики,
Чтоб другим неповадно было шутить дурацкие шутки.

Запрокинув лицо, я вижу сон Кальдерона,
А его голова на крыше видит сон Сехисмундо,
Сквозь взбитые сливки Вены я смотрю наверх на тритона.
Он отвернул свою дудку, я слышу военный вальс.

Лица мальчиков на военных парадах,
Площадь Героев, ее имперский разгул и разор,
Профили мальчиков в касках, славянские лица.
Отсутствие Польши в наших пустых городах.
Болгария, Чехия, Венгрия, Сербия, Бессарабия, где вы?

Золотые шары Петербурга,
Это больше не повторится.
Вы помните, как вы тускнели,
Глотая балканскую пыль?
Глупая Вена пинала вас каблучками:
Гуцульский танец. Улыбался ниточный полумесяц.
В Румынии оживлял fin de sieclе ватные лица вампиров,
Их змеиные волосы: сецессии вялые стрелы.

Между синим дневным и черным ночным оком
Небо смотрит почти прозрачным серым,
Сыплет мелкими искрами, ненароком
Летящими от венских бульваров к петербургским скверам.
Но нет родства между ними больше,
Нет родства и прошло то время,
Когда их руки касались друг друга,
Оставляя горячий след вдоль разделенной Польшe.

Я ищу зубчатый обгрызанный верх собора:
Пористый шоколад в разломе,
Я иду сквозь бывшие площади Вены,
Разгребая глазами наплывы лошадиной мускульной пены,
Я ищу собор, я ищу трамвай, я ищу бульвар,
Время остановилось, как сто лет назад шелестят газеты,
Сонный свет кафе прорезает полосы на страницах,
Продрогшие террористы сидят в саду на скамейке,
Я выхожу из Вены, узор из дерева и стекла распахивает швейцар.


***

Облепленные снегом фонари,
Сочат не свет - рождественский мороз,
И город, освещенный изнутри,
Не ими освещен.

Жизнь с хищным беличьим лицом и в беличьих мехах,
Пьет торопливо чай. Снег тает на ресницах.

Зайдешь в кафе по корочке блестящей,
По сахарному снегу, по лучу, А выйдешь в страшный город в черных льдах.

Вот дама в беличьих мехах, вот господин в пальто.
Пока они сидели здесь над булочкой хрустящей
(Их дом - кафе, вечерний воздух - их),
И синей туфельки покачивался бант,
Скользили черные волхвы, неся звезду в зрачках,
В лимонный холод фонарей, как бабочки в саду.

Вот дама с беличьим лицом в такси заносит елку,
Вот обернулась, морщя нос и поправляя челку,
Вот говорит: твое лицо у сумерек, у дня,
И страшный холод на лице у ночи, у меня.
А фонари сочат мороз, облеплены волхвами,
А господин сидит, как дрозд, в заснеженном саду,
Считает мириады звезд, не в счет бубня себе под нос,
Лицо, как у коня.


ПОЛНОЧЬ

Ничего не исчезнет, ничего не исчезло в сыром,
Ноздреватом времени, как огород изрытом,
Все висит, все скользит, все дрожит всецыганским взрыдом,
Невидимым прошлым завален и этот декабрь,
Видимым прошлым древесная кожа теснится,
Во времени зияет дыра, освещенная маленьким взрывом,
Тогда понимаешь: где-то расплываются и сейчас
Фонари - на мокром асфальте раздавленные лимоны.

Тогда понимаешь, что время можно считать минутами, можно веками.
Все равно через несколько лет всякий город становится безымянным,
Называется ты или он или просто город,
Ты знаешь его подворотни, пустоты, и (если есть) колонны,
Но не знаешь его лица.
Снег просыпается сахаром в кофейную ночь. Ничего не кажется странным.
Ты просто идешь вдоль реки, не зная начала, не ожидая конца.
И чувствуешь город, шевелящий жирными плавниками.

Надрывая мизинцем заемную роскошь плюша,
Смотришь куда-нибудь, хоть на девочку в желтой куртке,
Которую видно через плечо. Не слыша,
Что она говорит, видишь фокус вдыхания дыма,
Который она забывает выдохнуть, пробуешь слово "дома",
Вспоминаешь другие кафе (вместо плюша клеенчатые разводы),
Но те и эти все же одной породы,
А также вокзалы, реки, деревья, девочки в желтых куртках,
(Она сдвигает ресницы, чтоб разглядеть, кто это смотрит бесцеремонно
На ее незнанье того, что и здесь фонари - те же раздавленные лимоны.
Ее спутник оглядывается, куда она смотрит,
В это время она выдыхает немного прошлогоднего дыма.



ФРАНЦУЗСКАЯ БИБЛИОТЕКА

                            Неприятно привыкать к мысли, что уже внук будет
                            предпочитать русский язык родному и строить мосты на
                           Камчатке ... Однако, придет время, когда сын киргизских
                           степей будет пасти лошадей на Луаре.
                                                                                                               Чеслав Милош


Здесь так вылизан мир, что бездомная жучка кажется обортнем, вурдалаком.
Желтоглазым чертом кажется вольногуляющий кот.
Чем злым детям, лучше добрым собакам.
............. ............. ............. ............. ............. ............. ............. .

Сена течет, удивляясь: куда подевалась Самаритянка.
Аргус торгового дома - ее узурпатор ли, призрак?
Я пью шоколад в кафе с удивительным видом:
Пустота от Бастилии с монументом посередине.

Русским детям с засаленным томиком на диване
Все французы - гасконцы, каждая парижанка - цыганка,
Спутники наших ангин - захудалые ваши дворяне.
Русским взрослым милее статные ваши бульвары.

Здесь так вылизан мир, что, кажется, букинистов на Сене,
Продавца каштанов, бомжей под мостами,
Влюбленных статистов на службе у министерства туризма
Мы придумали сами, и все сейчас разлетится
В сторону жаркой, жалкой русского детства Гаскони.

В наших натопленных комнатах, в нашем чаемалиновом сне
Они крутят волшебный фонарь баснословных Германтов,
Серый шелк Луары мы прозреваем в его глубине.
Наши взрослые пьют за стеной болгарское каберне.

Мы выросли, пьем шоколад, покупаем в "Самаритянке",
Кому вы достанетесь, мушкетеры, цыганки наши и капитаны?
Даже волшебный фонарь Германтов стоит на полке,
Снять его - разлетится пыль аж до самой Сены,
На соседней полке в атласе набухают рек кровеносные вены.

Я смотрю назад - в сад бумажного тлена.
Я говорю: Рона, Луара.
Но я вижу другое, другие реки и страны:
Заболочены кровью поля по краям моей бывшей страны.

Здесь так вылизан мир, заболоченность наших окраин
Не представить отсюда. Сколько было напрасно прочитано книг -
Не представить отсюда. Позор наших Польш и Украйн
Выцветает от встречного взгляда,
Полного страха, лжи, красоты и яда.

В юбках капустных уходит, старея, цыганка.
Капитан Фракасс нарисован на театральном фургоне.
В нашем детстве даже причесанный пудель выглядел как Каштанка.
Здесь так вылизан мир, что никто не купает Ни красных ни белых коней ни в Луаре, ни в Роне.
В заболоченных кровью полях мой засаленный том с мушкетерами дотлевает.


***

В засохшем и шелковом немецкой речи
Невидимая в черноте куста птица ночи
Трудолюбиво играет немецкие гаммы.
Мне, как русскому человеку, все они здесь нахтигали.

В хлебном, в парном русского языка стрекочет
Невидимый мне отсюда сверчок, сверчочек.

В небе с размытой луной плывут усатые сомы,
В речке с разбитой луной отражаются щуки,
Вверху и внизу - тишина, а слева и справа - стрекот,
Посвист, всхлип - чинные гаммы вдруг зарыдали
Семиструнной гитарой, а сверчок и слушать не хочет.


ТРАГЕДИЯ

Хор ходит налево-налево, потом направо-направо,
Ах, ну вы подумайте, говорит, бывает же все же такое,
На злодеев найдется управа
Да ее-то все равно жалко, бедняжку, а он-то тоже о чем думал,
Не будет ему впредь ни счастия, ни покоя.


Хор идет направо-направо, потом налево-налево,
Вся жизнь умещается в коконе его ровного гуда,
Ничего-то он, хор, не понял, море лижет следы распева,
Примеряясь к его движенью, тоже думает о своем,
Ведь у всех довольно хлопот, и добра, и худа.

Хор утешает, жалеет, не то чтобы лицемеря,
Но как же ему иначе поспеть по своим заботам,
Тень на лыжных войлочных тапочках оскользает музейные двери
Деловито, как муха, и пахнет сумрачным кипарисом,
Нагретым на солнцепеке, и вестника едким потом.


Стихи с повторами

Я сегодня весь день смотрю в сторону юга,
В сторону юга, в сторону юга, востока,
Т. е. если представить, что я на карте,
То вниз и налево.
Я смотрю туда, будто там оставила друга,
Будто между нами моря, города, камни и травы,
Будто кто-то смотрит оттуда с терпением кобры,
А на самом деле там никого, одного не считая пророка,
Который, конечно, не смотрит на север и запад.

Я стояла над солнцем, вдыхая дыханье пустыни,
Жар пустынного выдоха вскрыл какие-то жабры,
Сердце выплыло на середину груди и застыло, как солнце,
Я ушла, а оно стояло, расширяясь, сужаясь,
Шевеля письменами святыми.

Сонный солдат сидит у входа в мечеть над гробницей,
Над гробницей мечеть, под мечетью пророк Самуил,
Солдат отвечает туристам, где Самуил:
"Над гробницей мечеть, под мечетью пророк Самуил".
Пьет воду, пот со лба рукавом отирает.
Геометрия солнца под куполом этой мечети прочерчена птицей,
Птицей, пойманной в сети лучей, полдень застыл,
Застыл в полусумраке света под куполом темным.
Здесь Державина рифма все гонится бегом наклонным,
Припадая хромым удареньем на солнечный тыл.

На долину смотрю, вдыхаю дыханье пустыни,
Жар пустынного выдоха вскроет другое дыханье,
Сердце выплывет на середину груди и застынет, как солнце,
Я уйду, а оно так и будет стоять, расширяясь, сужаясь,
Шевеля письменами пустыми.


ВЕК ЛИСТЬЯ СТРЯХИВАЛ

Век листья стряхивал, как дуб, когда весною
Последний он стоит, в лохмотьях жестяных.
(Книги прошлого века, всякие чашечки (севр?)
Скопились в ветвистых прожилках холодных и нищих квартир.)
Пронесся ураган, одевшийся войною,
И век зазеленел, поруганный жених,
Но весь преображенный.

Как страшный зонд идет на дно морское,
Пугая чудищ, выпучивших очи,
Так брали пробу болевой границы
Господни шестикрылы голубицы.

Когда придет последняя подруга
И за руку возьмет, в очарователь-
ный Чертог войдем - из музыки и снега.
И оправдается Создатель?


* * *

Я не боюсь, я говорю: молчи движенье,
Копошенье крови, ты не боишься тоже.
Как прилив, время не движется, а проступает
Из песка у ног, здравствуй, страшная жижа.

Море вздрагивает, как нагретый мускул
Разъяренного лимонным солнцем моллюска.
Я говорю: не страшно, когда море уходит,
Съеживаясь, как нагретый пластик.

Когда так говорю, из пены моря,
Где медузы превращаются в целлофан, а водоросли в газеты,
Выплывает маленький головастик,
Смотрит глазами новорожденной киприотки,
Как цветут лимоны, лимонным солнцем согреты,
В йодистом, потустороннем застывает его дрожанье .


***

Введенский говорил друзьям, что счастливы живущие у моря.
- море - время - море времени - время моря -
Кинохроника: мальчики взапуски с торопливой волной,
Усы, пахнущие табаком/черно-белой любовью на одичавшее племя детей,
Странно высокий голос диктора, девушка, повернувшаяся спиной,
Поднимает ракетку. Как у молодого хищного зверя ходит под кожей ее лопатка.
Учительница говорит: город наш был построен Петром
На костях. Я, не видя этих костей,
Верила ей, но не понимала.
Мелкое море на севере, у меня под боком.
Глубокое море на юге, потягивается сладко.
Тот, кто живет у моря, каждый день наблюдает время,
Оно показывает себя с ленцой, с пижонским размахом,
Взрослые женщины в страшных светящихся платьях
Ходят вдоль моря, им шатко на каблуках и валко,
Их поддерживают седые мужчины, Чьи усы пахнут вином и страхом.


* * *
                                   И проступал в нем лик Сковороды.
                                                     Н. Заболоцкий

Умножение радости умножает скорбь.
Рыба плывет, красуясь в россыпи своего блеска,
В каждой волне звенит прозрачная леска,
Каждой волны прозрачен мутно-зеленый горб.

Каждый день начинается с того,
Что мир переминается у двери.
Несчастлив, кто ему не открывал,
И счастлив, кто ему не открывал.

О дуброва, о зелена,
Не могу я опрокинуть
Чашку с радостью земной,
Она вся в трещинках, изъянах,
Но узор на ней родной.
В тебе жизнь увеселенна.

Как легок, как тих голос того,
Кого мир ловил и не поймал,
Как избушка на курьей ножке он стоит,
Обратив лицо к лесу, в зеленый провал.

Умножение радости умножает скорбь.
Хочется отвернуться от этого блеска,
Так зверь, уходя в чащу, унося в лопатке росчерк огня и дробь,
Хранит на губах запах малины, на веках светлый ситец страшного перелеска.


Переписка на парте в кабинете физики

1

Когда необъяснимый мир
Дрожит в телесной черноте,
Сливаясь с чернотой вовне,
Вдруг птицы всхлипывают во сне
И слышится рассвет походкой командора,

Тогда я думаю, что хорошо бы
Мне знать своих богов в лицо,
Оливки, зелень, мед
К их алтарям нести.

Когда дождавшись (не ожидая)
Рассветных теней,
Я день несу в сундук для траченых дней,
Я знаю, что пыль чихает, съедая его,
А он становится звуком, похожим на "о".

Я думаю тогда, что есть однако
Нерастворимый времени остаток, порошок,
Как золотая пыль, и всем его веками
Перетирать.

Когда я просыпаюсь, мне рассказывают птицы,
Легко ль пожатье каменной его десницы
И что из золота нам сделают потом.
Я пью какао. С первым же глотком
Я начинаю ждать (как косточка в сливе
Ждет, когда будет съедена слива),
Что нерастворимый мир
Сольется с уксусом вовне.


ОТВЕТ

Кажется, что все-таки Земля
Не на трех стоит китах,
Не на страшной черепахе
С лакированной спиной,
В славе и блеске,
А упала на звездную ленточку,
Лента прогнулась упруго и в узелок завязалась,
Закружилась, как пляжный мячик в авоське,
А тот узелок подхватила и держит в зубах черепаха,
Сама же стоит на китах:
А по верху время и свет
Скользят и в узелок почти не попадают.

А если бы она стояла на спине,
Не двигаясь, блистая,
На шахматной спине несущей черепахи,
У нас бы было больше времени и света, как во сне,
И мы б не просыпались в пропитанной страхом рубахе.


* * *

Перед кирпичной кирхой, придавившей своим колпачком задорным
Когда-то готическое основанье собора
Дуб стоит в рассвете своей дубовой жизни,
С именем вздорным,
Один, в окруженьи корявых березок и прочего сброда,
Называемого северная природа.

У меня дома, у того же моря другого залива
Такой же сброд растет и натура так же неприхотлива,
И так же рычит на прохожих черно-зеленая пена.

Этим убогим, полуночным, спящим летом
Как проснешься вдруг - раздражают даже деревья.
Я говорю: дурак ты дуб и не знаешь об этом,
Ты должен был усохнуть, как та смоковница, когда тебя посадили и нарекли.
Прошло 66 лет, а ты растешь и даже не знаешь,
Что должен усохнуть, краса деревень горбатых,
Тварь бессловесная в зеленых дрожащих латах.
Ты мог бы усохнуть сердцем своим древесным,
Не говорящим по-немецки и датски,
У меня дома деревья молчат по-русски и фински.

Как проснешься вдруг, все кажется бессловесным.


***

Мускулы слуха напряжены: обернуться на оклик.
Облик мультфильма сообщает кусту движение зелени вверх из почек,
Движение вниз желтизны сообщает городу ритм, почерк.
Обернуться на оклик, что б никого не увидеть.

Город - это мокрые тратуары,
Шершавой реки молчанье, гладких мостов перемычки,
Чудо вдруг загоревшейся под плевками ноябрьского ветра спички,
Мокрые тратуары - это скорее молчание, чем беседа.

Город плывет к морю, развесив страшные уши,
Триста лет мы шепчем в них, надрывая связки,
Ржавые листья завалили эту часть суши,
Окруженный криками шепот, упавший с небесной низки.


МЕЙРИНК НА ОЗЕРЕ

Среди ночи ясного неба
гроза над озером встала,
звездную карту чертит
молнией вверx и вниз,
наискосок и влево.
Сквозь снежные покрывала
Альп раскосые лица
почти не видны,
непонятны и смУтны.
Мир разъят, грома разят,
капли крупные висят
на краю воздушных сфер.

Ужас в глиняных очах.
Мир - непонятная таблица,
ее столбцы - в других мирах,
в тумане утра, например,
когда чихают, просыпаясь, козы.
Но мы ведь этого не слышим,
мы слышим только ночь, ее непрошеные грозы.
За это в день суда
ночь пролетит над нами,
воротится сюда,
свернет исчирканное небо в свиточек с письменами,
он уколет глиняное нёбо,
и встанет, сам в себе неволен,
Голем над твердью тихих волн,
Голем прекрасный над сияньем тихих волн.

                                          Штарнбергерзее, Бавария


***

Еще сентябрь, не пожелтели склоны,
Но в воздухе стоит как бы рыданье
И сад в пруду увидел удивленный
Сомнительную прелесть увяданья.

Шуршанье времени, неповторимость взгляда,
Растрепанная ива смотрит из воды,
Наяда старая в оконце из слюды,
Я вспомнить силюсь имена растений,
Ушедших, не дождавшись листопада:

Шпорник, не-помню-чьи-слезки, повисшие над тропинкой, желтая пижма,
то, что я назвала бы просто травой, подорожник,
цикорий, голубой, как пижама, -
сжеванные козой, закушенные альбомом, сгнившие в луже...

В окно по ночам уже не летят златоглазки,
потому что сентябрь их заколол и сложил треножник.

Время шуршит в саду тихонько, неслышно,
Как глухой шарманщик, не знающий, что шарманка сломалась,
Неотвратимо берущий плату за свой незвучащий танец,
Дождь привычно полощет привычную ткань мира,
Которая каждый раз уседает послушно.

Ничего не изменится, только летнего сора,
Стебельков, крылышек, этих сабелек-листьев ивы
Не станет скоро.

Для равнодушного взгляда все одинаково важно.
По пыльной земле Тибета идет монах в оранжевом платье, обходя оранжевых божьих коровок.

Так плачь же, воздух сентября,
сентября, что смел все краски в свой разноцветный короб,
Над тем, что краски этого узора
Поблёкнут зря.
Никто не вспомнит этот сад,
Каким он был три дня назад.


***

                                                                      С. Вольфу

Не в музыке живущим божествам
Невнятна музыка. А божества мои
Живут не в музыке. Хоть тоже в звуках.
Руки пианистки -
Два жирных паука, два черных, волосатых,
Их пляска - средние века - святые, в корчах, в муках.
Где пляшут хищники, там места нет словам.
Танцуют на ребрах беленого солнцем скелета коровы.
Песчинки звенят на костях, на гладких, покатых,
Стонет пустыня.
Не чувствуя свинга, внимательно слушают совы,
В стоне пустыни им надо расслышать шуршанье змеи. Ночь. И змея, как известно, не оставляет следа на камне.
Стонет пустыня.
Две птичьи лапы в морщинах, в трещинах их перепонки,
Перебирают упавший пятнистый ствол эвкалипта.
Сухие корни разрывают нежные недра.
Стонет пустыня, из влажной ранки
Поднимается черный цветок - лицо пианистки,
Она щурится, ночь подошла к концу,
Светает, блики текут по ее лицу,
Она выпрямляется, как бы в невольной угрозе,
Ведь каждая женщина в ложноклассической позе -
Свирепая Федра!
Пустынно в ночных городах в сентябре.
Я увидела: поздние розы,
Поздние розы плывут.

Свободны только нищие,
Голодные и злющие,
Да ветер, что ходит туда-сюда,
Да поздние розы несущая
Ночная вода.

Как страшные птицы газеты плывут,
Нечисто в пустынных ночных городах,
Чуть забудешься: слышишь, будто тебя зовут,
Чуть заблудишься, каблук уходит в звенящий лед,
Который тоже зовет.

В сонных млечных ямах,
Где шевелится мусор вселенной,
Я увижу небесных бомжей,
Сторожей заветных ворот
В маленький марлевый сад,
Где спелые звезды низко висят,
Где пахнет ванилью сухой перепончатый прах,
Где всё забывают, да и не смотрят назад,
Куда всякий пройдет, прошмыгнет
(Ведь бездомные ангелы не запирают ворот),

Пустынно в небесных садах в сентябре,
Только поздние розы
Поздние розы плывут в серебре.


БЫЛ ДОЖДЬ

Был дождь. Шиповник блестит высыхая
Разделяющий встречные полосы ночи.
Машины, что едут передо мной, оставляют багровый свет преисподней,
Золотом рая сияет обратная полоса.
На языке сутолка речи.
Речи ночных пассажиров свалялись, как пух в перине.
В лесу вдоль дороги умолкли жалобы птичьи,
На то, что вчерашнего лета нет и в помине.
Дорога смотрит прямо в автобус, прищурившись против ветра.
Косули, переминаясь на тонких нерусских ножках,
Волки, кусая себя в лопатку,
Елки, передергивая бровями, -
Стоят здесь веками, ждут своего утра,
Когда можно будет хлынуть на площади и перекрестки,
Затоптать копытцами, замести хвостами, затопить ветвями
Страшные, движущиеся, звучащие блестки,
Вылизать кровь, зализать раны,
Забыть, забыться.

Когда дождутся,
Подстриженный ровно шиповник будет смотреться немного странно.


ЕЩЕ РАЗ К НОЧИ

Ах ночь моя, твой золотой пупок...

Стройные грани домов под дождем
Выпускают сиянье навстречу ему,
Сиянье, как тоненький свист.

От луже к луже мы идем
Твой свет все уже, уже.

Хохоток, завиток, хохолок,
Твой черный лик в жемчужной оспе,
Мой белый дождь саднит в гортани,
Погоди моя родная,
Ты зеркальце-осколок.


ДОЖДЬ И ВЕТЕР ВНУТРИ И СНАРУЖИ

Люди внутри, а Бог снаружи,
Кому из них хуже?
Вся Наружа дождем изрезана на серые полосы.
Он один, заглядывает в окна,
Синие кошки сужают ему навстречу глаза
(Они не видят его),
Дождя торопливые змейки,
Как волосы.
Кто кому эту игру навязал?
Он идет переулками Наружи,
В Его карманах бренчит последняя мелочь, сдача столетий
(иногда заходит все-таки в чей-то дом, не знаю, какие находит лазейки,
вешает мокрый плащ в прихожей, пьет молоко, засыпает.
Тогда хозяин на цыпочках подходит к плащу, всю ночь эту мелочь считает,
Но, сбившись со счета, начинает петь и смеяться, а другие безумцы в страхе сползают с кроватей).

Люди снаружи, туда ветер доносит неясные жалобы изнутри.
Бог внутри, в безоконной темнице,
Как в дереве. На ветвях Нутри все птицы
(Он не слышит их, только ветер).
Он ходит в квадратной темнице своей,
Бренчит кандалами столетий,
А птичка какая лазейку найдет - из ветвей
Чирикнет такое, что прочие птички в страхе слетают с кроватей.


ОН ДВУЕДИН, КАК РАЗВЕДЕННЫЙ МОСТ.

Надменный Петербург в казенном сюртучке
Съест человека изнутри,
Невкусную оставит оболочку,
И пустит в утреннюю морось налегке.

Но посмотри,
Вот Петербург в партикулярном платье -
Он пьяный, добродушный и облезлый.
В засаленном халате, непричесан,
Внутри же кто-то съеденный и трезвый.

Так, двуедин, как разведенный мост,
Он немо говорит руками... ...То вечностью играет, как мячом
Перед тремя кичливыми веками.
Под дождем.



СНОВА ДЕКАБРЬ

                                                               Елене Шварц

кроткий декабрь на цыпочках входит.
елки стоят в загородках - толпа одноногих невест.
в вареве звезд в студяном плещется Некто, невесть
Кто плывет наверху, невозможность увидеть Его сердце как ржавчина ест.

в нарядных вертепах несчастливое притулилось семейство.
далеко им в египет, через этот снег, эту слякоть,
да и там хорошего мало, можно заплакать
(как все изменилось за две тысячи лет!), жуя чужбины жаркую мякоть.

румяные женщины достают ледяную мелочь,
крутит прозрачный шар на конце своей трубочки стеклодув,
плоский ангел, подвешанный за крыло на елку, летит, дудит в золотую дуду,
под ногами багровые пятна глинтвейна проступают во льду.

петух на шпиле охрип, но кричит свою неслышную весть.
время не вовсе застыло, оно вытягивается в тире.
вот енот уморительно дрыгает лапками в тире.
вот роется бомж в щедром рождественском соре.
много чего еще видно в прозрачном шaре,
который вот-вот упадет, если его не подхватит никто в декабре
(некто, среди подарков не позабывший о даре).



КАРЛОС ГАРДЕЛЬ И ПЛОТОЯДНЫЕ БОГИ

Плотоядные боги танцуют танго
Они танцуют на всех холмах
И на всех горах танцуют,
Их узкие руки и ноги, похожие на чертежи,
Проступают во всех морях, во всех колодцах, ручьях
Многократно, как в зеркалах -
Бесплотные циркули из невидимых готовален
Прорезают звуковые дорожки (им послушна как лед вода)
Долгоиграющих черных вод.

Голос певца печален.

Их головы запрокинуты.
Они смотрят сверху, искоса, иногда,
На полотна желтых полей и синих садов туда,
В дыры колодцев, в кроссворды ходов мышиных,
Так, без особого интереса,
Не выделяя ни народа, ни города, ни огорода,
Их не томит, что люди о них забыли,
Ведь и сами они довольно забывчивая раса,
Краем зренья они отмечают все-таки кое-что: автомобили,
(Потому что они скользят, привлекая хищные взгляды,
Как кролики и барашки)
И самолеты (голос певца печален),
(Потому что они блестят).

Бесплотные их взгляды вообще задерживаются на разных машинах,
Приборах, напоминающих что-то из дней их творенья,
Позвонки вселенной хрустят
(Голос певца печален, он хрипит обиженным речитативом),
Фото, пожалуйста, вспышка молнии, фотограф в обнимку со старым штативом
Видит богов: они, как летучие мыши, висят вверх ногами
(Голос певца печален),
Им поет карлос гардель, подвешанный на шелковой нитке,
К ужину довольно громокипящей крови
Будет подано им на вершины; тонко дрожат их ноздри
В предвкушении розовых испарений.

Темнеет, от сковородок убегают улитки,
Виноград в темноте как бы хрустален,
Прощаясь с небесным братом, мычат коровы,
Выползла мышь из норки.


* * *

Девичества нежная грусть
Разлита в сумерках лета,
Вместе с водой зачерпнуть
Закатное солнце краем полёта
Толстая чайка намерена - пусть
Синее крыло в полоборота
Закроет белую грудь.


В черной волне озерца
Белые Альпы стоят,
И опадает пыльца
Жирной пылью на сад,
Где сверканье клыка, копошенье резца,
А в доме слова невпопад:
Как будто бы на дачу не ко времени приехав
Сквозь щель купальни грусть подсматривает Чехов.


Сад. Дорога в белой мягкой пыли уводит в ничто.
Легкий ветер. Тяжелый запах меда.
Запах смерти, снующий везде и всегда.
Лисицы, кроты и собаки.
Пройтись по клавишам судьбы в коричневом пальто
Выходит вещий драматург, или во фраке.


* * *

прозрачные дома входят друг в друга,
память рисует их нечетко и грубо,
холодное солнце коптит над невой.
все кто умер, пока меня не было дома,
как бы живы. по новенькой мостовой
мимо их домов я не ходила,
я не видела той пустоты,
что стоит наподобие пустоты от зуба.
как летучие мыши висят мосты,
сторожа моих мертвых, холодный чердак
мой город в ноябре. кого я не проводила -
все как бы живы. как бы не так.


BESAME MUCHO

Чисто-чисто вымыта Европа.
Только вчерашний ужас бежит поземкой.
Невидимый ужас - поземкой по тротуарам.
Я смотрю на карту (прошитую частой тесемкой,
Жгутом пограничным), кровью политую даром.
Я смотрю на карту: в мире разума и гигиены
Даже песни поются о разуме и гигиене,
Когда кругом воют сирены, ходят гиены,
На закате белыми крыльями стрекочут сирены,
Спокойными голосами
Зазывая на край Геенны.
Я смотрю на карту: мозаика позднего Рима,
На которой разные звери, сцепившись зубами, сплетясь хвостами,
столкнувшись боками, слепившись когтями, рогами - будто бы неразводимо -
На мгновенье застыли, и так их поймал художник.
Когда этот клубок разлетится, парное мясо
Заполнит водостоки парижа, черепицы марбурга, площади праги, черную невскую воду:
Тогда разум и гигиена покинут песни,
В заботе о хлебе насущном братья Эрос и Фобос обнимутся:
Целуй меня крепче, в переулках только свист безымянный, на площадях полно незнамо какого народу, страшный запах идет из болот, целуй меня крепче, снова придет Петрарка, непредставимый в гигиеническом рае, снова девы не будут знать, дождутся ли женихов, а мужья - дождутся ли их их жены, звенят браслеты на смуглых запястьях, целуй меня крепче.



* * *

Бавария после обеда. Деревня.
Христы вдоль дорог размалеваны красным, синим, зеленым.
И не череп Адама положен к подножью - букет маргариток.
Застыли - в прыжке над собственной тенью - деревья.
Пахнет навозом, диким луком, цветущим кленом.
Встречается много маленьких красных жучков,
дождевых (цветом в розовых поросят) червяков
и рогатых хмельных виноградных улиток.

Красота земли соблазняет кретинов,
внушает им зуд украсить сады алой горячей лентой.
Поэтому в любом уголке земли, сколько-то лет откинув,
слышишь страх, это сухое тренье
крови где-то внутри.
Но больше всего я люблю пожелтевшее петротворенье,
которому память сказала: замри.

                                                                      Июль 98