Ольга Мартынова
Башня Гельдерлина
I
Затворили мне темницу,
дали мне остаток дня
и помутневшую страницу.
Не нора, потому что вверху, но все же – дыра,
Дупло. Дребезжат на ветру флюгера.
Светло. Золотым снурком-закладкой
пасынок света по стенке скользит,
немощный лучик с пугливой повадкой коня.
Здесь комната на плоть надета,
которой нет.
Плоть, надетая на душу, что себя не любит больше,
исчезала, тридцать лет, и еще три года, и еще три года, точила свет.
Деревья из быстротленных, но дышащих стенок
смотрят в нетленый, но бездыханный покой,
девять шагов по прямой
и пятнадцать – дугой.
Получается лук, в котором стрела-гельдерлин недвижим,
дребезжат на ветру флюгера.
II
Даже мыши, и те не сгрызли бумаг,
непонятных их носам, недоступных их наитью,
даже вредных их усам.
Даже новые стены впитали отсутственный запах.
Но, ведя мизинцем по раме, натыкаюсь на судорогу – высохшей птичьей лапки, что царапала в ужасе сонное небо тридцать лет и еще три года, и еще три года – призрачных пальцев. Дребезжат на верху флюгера.
о, Диотима!
о, мышь.
Каждый сам себе клетка и сам себе голосистая птичка
Вот реки торопливое тело дернулось зыбко.
И скатилось с него муравьино-мушиное лето:
Расширяясь на переплеске, сужаясь на перелеске.
В зазоры межвременья вписана опись райского сада:
Кашка, пастушья сумка, петров крест, лютик, ромашка. Щебенка,
Кирпичная крошка, строительная катушка.
Чет-нечет в оранжевом треске:
На лету птичка божья хруп такую ж коровку,
Но не ест, а счастливые точки считает на латах:
Играет с товарками – а у кого многоточней букашка.
Ну и съедает, конечно,
И свищет, птичка эта божья мыравьино–мышиного цвета.
Так безмятежно, небрежно.
ИССЛЕДОВАНИЯ В СТИХАХ (2)
Если взглянуть за усталую нежность
природы, Увидишь усатую нежить —
Рябина ль сердцами зернистыми во многопалых ладонях
бренчит раздраженно и глухо,
Или рыбина рябью выводит строку,
которую так же ненужно читать, как считать ку-ку,
Во всем безглагольность, приманка для праздного слуха,
Обманка язык ее острый, двуострый,
Душа ее — слепок бездушный и люк безвоздушный.
Так думала я, обходя мои реки и горы, поляны и рощи,
A воздух бумажный разъезжался от сырости пестрой.
Так погадай же на гуще копейной в своих облаках, –
Просили ручьи и холмы, луга и чащи, и загоревшийся воздух бумажный.
Дегустация вина в средневековом монастыре
Кто-то первый сказал: “Вот, Смерти подобен
виноградарь, что срезает лозу, —
кровь пускает в подземные вены,
в катакомбы, где бочки-тромбы
и сок течет по ножу”?
Т. е. до Косаря Смертью был Виноградарь.
Он кровь (в)пускал в венозные подвалы,
где в бочках-тромбах сок густел,
и там, в подземных жилах,
горели свечки, плакали сверчки,
монахи пьяные следили,
чтоб кровь воскресла, а со стен
смотрел воскресший, как пример вину:
пусть, мол, оно возьмет в себя вину
тех, кто в себе вину нести не в силах.
Вот в ужасе монах монаху:
“Толкни меня, когда я весь усну.
Ведь Он –
будь Жнец он, Косарь, Виноградарь –
не сводит с нас кроткого ока,
Его вертоград... ветроград...
корабь на горе арарат ....
благовестивый вертеп ...
горит у меня в животе.
Mне страшно, что свечка погаснет, что воздуха нам не достанет,
в привычном приличном похмелье
плывет
бочка в земле-подземелье.
Mайн готт,
она – как наши братья в римских катакомбах,
а Он скользит наверху – строкомер винограда в руке,
как по свитку бежит карандаш,
здесь срежет гроздь, там лозу с завиточком,
там подчеркнет, зачеркнет, здесь усы пририсует,
то к кавычкам он склонен, то к точкам,
а мы пьем,
прижимаясь щеками к колючкам,
ключочкам,
клычочкам,
пока не уснем”.
И монаху монах отвечал:
“Нет, весь ты не уснешь, доверившись вину,
Но я тебя толкну”.
1-й монах: И тленья убегу?
ТРИ МАРИИ
Маня, Муся и Мура сидят на златом крыльце,
Маня шамкает-шепчет, красивой трясет головой,
И Муся шамкает-шепчет и красивой трясет головой,
Да и Мура шамкает-шепчет да и красивой трясет головой.
Петр ходит с ключами на золотом кольце,
То влево идет, то вправо, как сивый кот заводной.
Ну что, – говорит, — кого пускать-не-пускать?
А Маня, Муся и Мура не очень-то и рвутся туда,
Маня шамкает-шепчет: я поди заслужила войти,
И Муся шамкает-шепчет: и я поди заслужила войти,
Да и Мура шамкает-шепчет: да и я поди заслужила войти.
Петр стоит неулыбчивый, как вода,
Ну что, — говорит, — бабочки, пора бы крыльцо подмести,
А то запылилось опять.
Вот Маня, Муся и Мура летят в сердцевине луча,
Маня крылом тормозит, ей страшен бегущий навстречу свет,
И Муся крылом тормозит, и ей страшен бегущий навстречу свет,
Да и Мура крылом тормозит, да и ей страшен бегущий навстречу свет.
Петр ждет — как шахтер, лбом темноту щекоча.
Темнота стрекочет, но Мани, Муси и Муры здесь еще нет,
А прилетят – будет Петр лоб потирать, да ругать хозяйскую рать.
HIRNEOLA AURICULA-JUDAE
О, где ты прячешься, душа, подумал человек.
Он сел в трамвай читателем газеты
(как Иванов, хоть был скорее Шмидт).
Нет ее нигде, вот что он прочитал, везде ее отсутствия приметы.
Так физиолог (не Павлов, нет, другой, скорее Шульц) в газете написал.
(Он, кстати, ехал и не знал, что он столбцу подобен сам
внутри трамвая с на борту рекламой
газеты той же самой.)
...Мы думаем, что мы думаем, а мы не думаем! –
Он поднял взгляд, увидел крупный снег.
Весь город побелел, подобно лесу замолчал.
...Мы чувствуем, что мы чувствуем, а мы не чувствуем! –
Вот что он прочитал. Потом подумал: ну куда, зачем я еду?
Он разлюбил себя, он вышел в непогоду.
Он вышел в снег. О, ты, подобье мозга,
Подумал он про город почему-то.
Он в сад вошел, прекрасный и промозглый.
И он сказал: о уходи, ужасная минута.
И он подумал: хорошо, пусть так,
Пусть жизнь моя пустяк,
Но если мне в газете пишут, что смысл несмысл,что смех не смех,
То что-то же должно быть мыслью или смехом?
Ведь чтобы сказать: что-то не является чем-то, надо быть уверенным, что это что-то существует. Ведь так? Вот по аллее заяц пробежал, забывший серый мех сменить на белый. Ведь как сказать: совсем не заяц он! — не веря, что на свете существуют зайцы? Или хотя бы белки.
Так быстро зимняя упала темнота,
Что он в саду остался,
он к дереву ладони приложил,
его теплом хотел согреть он руки.
О, дерево, печаль моя не та,
Что мог бы я тебе ее... и в звуке...
Он вдруг заметил, что темно,
И что домой пора давно.
Облеплен голос пустотой,
Так он сказал, она среди вещей.
Никто не слышит голос твой –
Лишь гроздь — на черной бузине — иудиных ушей,
Да и они в моем убитом декабре
Прислушиваются лишь к стволу, к его коре.
Какою прихотью глупейшей
Я вызван был в полночный сад?
Свет, обожженный сам собой,
Свернулся в тубочку грибную,
И сам собой и сам с собой
Заводит музычку губную.
Мелькнет бродячий драндулет:
Смех, пляс, шум – смолк, лошадка скачет,
Хомячьи щеки округлит
Дудец неслышный — утро, значит.
Он сел в трамвай никем, куда ж нам плыть?
Так он подумал и заплакал.
|